Московский государственный университет печати. "Красный шут

Алексей Николаевич Толстой (29.XII.1882/10.1.1883, г. Николаевск, ныне Пугачевск Саратовской обл. - 23.II.1945, санаторий «Барвиха» под Москвой, похоронен в Москве), по словам его сына, в Советском Союзе «при жизни Горького представлял литературу, так сказать, вторым номером, и это ко многому обязывало». Довольно быстро оказавшись чуждым большинству эмигрантов, проявив немалую независимость по отношению к ним и приехав в СССР, он постоянно помнил о «грехе» своего графско-помещичьего происхождения (хотя, за исключением периода 1923-1927 годов, когда А. Толстой не раз жаловался на материальную нужду, он и при советской власти прожил жизнь большим барином) и особенно об «ошибках» эмиграции, что крайне негативно сказалось на его творчестве и исключительно благоприятно - на судьбе.

Для большевистских властей он был как бы воплощением силы коммунистических идей и перевоспитывающей советской действительности. Председатель Совнаркома СССР В.М. Молотов в выступлении на Чрезвычайном VIII Всесоюзном съезде Советов, принявшем «Сталинскую» Конституцию (1936), провозгласил: «Кто не знает, что это бывший граф Толстой? А теперь? Один из лучших и один из самых популярных писателей земли советской - товарищ Алексей Николаевич Толстой». Доверие таких товарищей приходилось зарабатывать, нередко ломая действительно немалый природный талант, хотя признаваться в этом писатель избегал, по-видимому, даже самому себе. Он обращался к новому широкому читателю и иронизировал над тем, что когда-то властителями умов были Мережковский, Гиппиус, Философов, - А. Толстой не принимал ни философствования в литературе, ни декадентства: «- Да, да... что эти трое скажут, так и считалось... Ведь читателей всего-то было тысячи три. А теперь мне что, - добавляет с юношеским озорством Алексей Николаевич, - теперь читателей пятьдесят миллионов». В этой позиции вряд ли можно увидеть какую-то неискренность.

А. Толстой неутомимо работал каждый день, даже с утра после своих пышных и невоздержанных барских приемов. В 15-томное «Полное собрание сочинений» (1946-1953) «вошла лишь небольшая часть созданного А. Толстым в течение жизни, многое затерялось в периодической печати, осело в архивах, осталось неопубликованным... Толстой работал даже тогда, когда, казалось, думать об искусстве было нельзя... он сидел за пишущей машинкой на палубе парохода, увозившего его с родины в далекую неизвестность, в эмиграцию; он писал, когда раздавались в общественной жизни в его стране хлысты... рапповской «дубинки»; последние страницы шестой главы третьей книги романа «Петр Первый» дописывались им в небольшие промежутки времени, когда на мгновения еще отступала смертельная болезнь и рука была еще в силах держать перо...»

Наследие А. Толстого столь же противоречиво, сколь многотемно и многожанрово. Он автор двух дореволюционных сборников лирики, более сорока пьес, в том числе по мотивам своих повествовательных произведений (причем пьесы могли оказаться чрезвычайно далекими от первоисточников), писал киносценарии и либретто, рассказы, очерки, повести, романы, трилогии, обрабатывал русский фольклор, создал одну из лучших в мировой литературе детскую повесть «Золотой ключик, или Приключения Буратино», выступал как публицист, автор статей о литературе и фольклоре (от армянского эпоса до многонациональной советской литературы) и т.д. и т.п. Бесспорен его вклад в художественно-историческую литературу, приключенческую и научно-фантастическую беллетристику. «Хождение по мукам», одно из наиболее читаемых произведений в течение ряда десятилетий, безоговорочно относилось к жанру романа-эпопеи - официально самому уважаемому в советском литературоведении. «Зрелый» А. Толстой принципиально не писал повествовательных произведений по плану, «часто, начиная, не видел дальнейшего; много раз говорил... что еще не знает судьбы героя, не знает даже, что приключится на следующей странице, - герои постепенно оживали, складывались, диктовали автору сюжетные линии». И при этом он был одним из самых увлекательных повествователей (что редко в русской литературе). По мнению Н. Никитина, даже неудавшиеся вещи Толстого, типа романа «Черное золото» или пьесы «Заговор императрицы», написаны так, что, читая, трудно оторваться.

Писатель считал себя самым последовательным приверженцем реализма, но на практике это был весьма эластичный реализм, нередко вследствие неприкрытой идеологизации превращавшийся в чистейший нормативизм; вместе с тем художественно-условные модели действительности не могли быть реалистическими или чисто реалистическими даже вне такой прямой связи с нормативной идеологией. Изобразительное и речевое мастерство А. Толстого, наряду с повествовательным, было способно порождать истинно замечательные страницы прозы, и писатель бывал чрезвычайно взыскателен к себе, переделывал свои произведения по многу раз, даже до неузнаваемости (меняя заглавия, целые сюжетные линии, концовки, характеристики и судьбы персонажей, авторские оценки, так что они иной раз становились противоположными), но далеко не всегда эти переделки были к лучшему;

А. Толстой уничтожал или предавал полному забвению многие свои страницы и целые произведения, чем-то не удовлетворявшие его, однако напечатал огромное количество однодневок, сочинений заведомо крайне слабых («У него сильно развита художественная угодливость, и ради каких либо «лозунгов дня» он готов пуститься в самую беспардонную халтуру», - констатировал довольно доброжелательный к бывшему сотоварищу по эмиграции М.Л. Слоним), и, например, драматическую дилогию «Иван Грозный», весьма конъюнктурную, о которой в 1943 г. он беседовал со Сталиным явно не без последствий для ее «доработки», умирающий от рака А. Толстой в январе 1945 г. подарил столь близкому человеку, как его сын Никита (этим именем назван автобиографический персонаж повести о детстве), с надписью: «Это самое лучшее, что я написал». Названные (и другие) противоречия наряду с очевидной художественной одаренностью делают фигуру А.Н. Толстого особенно интересной для литературоведа.

В 1917 г. 34- летний А.Н. Толстой был уже известным писателем, представителем «неореализма» наряду с С. Сергеевым-Ценским, Б. Зайцевым, И. Шмелевым, М. Пришвиным, Е. Замятиным, Вяч. Шишковым и др. - разными, но в чем-то и едиными художниками: «...то была реакция против символизма и попытка создания прозы, далекой от традиций 80-х годов, испытавшей на себе все воздействия нового стиля, но неизменно живописующей быт, земную реальность вне касания «мирам иным». Наиболее интересны и значительны в дореволюционном творчестве А. Толстого произведения «заволжского» цикла, рисующие в основном поместную жизнь его родной Самарской губернии, зачастую в ее анекдотических и чудаческих проявлениях. Писатель любовно и одновременно юмористически представлял то, что хорошо знал, стараясь в основу сюжета положить событие, происшествие или цепочку происшествий - нечто так или иначе не совсем ординарное. Современная критика, а затем и советское литературоведение пытались трактовать эти вещи в сатирическом ключе. К.И. Чуковский акцентировал, напротив, «нежность» автора к своим героям (зачастую разоряющимся помещикам) и отсутствие у него «сословных пристрастий», а А.К. Воронский в 1926 г., хотя и обыграл название места действия в романе «Чудаки» - Гнилопяты, причислил практически всех героев писателя к мечтателям и фантастам, что отчасти противоречило его же определению Толстого как «бытовика». Высшей жизненной ценностью для автора «Заволжья» была любовь, в том числе любовь чистой девушки к беспутному претенденту на ее руку. Вполне сатирическим, да и то без сарказма, было лишь изображение нувориша Растегина с его претензиями на «стильную» жизнь («Приключения Растегина», 1913), но доминировала везде довольно беззлобная насмешка. Впоследствии современной буржуазии досталось от А. Толстого значительно больше, однако всегда над «страшным» преобладало нелепое или претенциозное, «хозяева жизни» неизменно получались проигрывающими.

Уже после 1910-1911 годов в критике установилось специфическое отношение к А. Толстому - привычка «хвалить за талант, порицать за «легкомыслие». И даже в 1933 г. М.Л. Слоним говорил о нем как о мастере анекдота (в исконном смысле слова) без какой-либо идейности и глубины, а впоследствии И.Г. Эренбург противопоставлял его в качестве «писателя-художника» «писателям-мыслителям». Для современного исследователя-знатока это типичный «органический художник» в отличие от писателей-историков, публицистов, политиков, вмешательство «головного» начала в его творчество было неорганично: «...пример художественной недостаточности романов «Восемнадцатый год», «Хмурое утро», «Хлеб (Оборона Царицына)» - очевидное тому подтверждение. Надо только иметь в виду, что речь идет не о неверной ориентации Толстого на тот или иной литературный или документально-исторический «первоисточник», но о самой невозможности для него как органического художника подобной ориентации».

Февральскую революцию он встретил с энтузиазмом, к Октябрьской отнесся отрицательно. «Власть трехдюймовых» - так определил он новую власть (заглавие статьи-очерка в газете «Луч правды» от 27 ноября 1917 г.). Но позиция писателя была во многом аполитичной (хотя события революционных дней, пережитых в Москве, он тщательно фиксировал в дневнике). «В одной из статей конца 1917 г. он утверждал, что предметом внимания художника должен стать теперь не «рабочий», не «крестьянин, мелкий собственник», не «солдат», не «кадет», а «обыватель» - «милый, добрый, русский человек, вне классового сознания и часто теперь безо всякого сознания». Одновременно написан рассказ с характерным заглавием «Милосердия!» о таком «обывателе», присяжном поверенном Василии Петровиче Шевыреве. Москва, ноябрь 1917 г., «холодный, страшный», - а рядовой интеллигент, читающий Вл. Соловьева (таковы были именно рядовые интеллигенты), не любя жену, переживает романчик с современной женщиной, и его соперником оказывается много курящий сын-гимназист, «левый эсер», который, получив пощечину от отца, настигает его с револьвером, после чего оба переживают нервное потрясение. Герои рассказа - слабые, не приспособленные к грозящим невзгодам люди, но им-то и испрашивает автор неизвестно у кого милосердия. В 30-е годы он осуществил правку текста ради выявления «именно критической стороны произведения: в своей последней автобиографии (1943) Толстой вовсе ушел от первоначального замысла, расценив его как «первый опыт критики российской либеральной интеллигенции в свете октябрьского зарева»...время накладывало свою печать, выворачивало гуманизм наизнанку...»

В 1918 г. создан рассказ «Простая душа» (первоначально - «Катя»), где скромная швея Катя, любившая лицеиста (во второй редакции ndash; студента), убитого красными, толкает (в первой, более жесткой редакции) знакомого офицера на убийство Петьки-бандита, который «кровь в Октябре проливал». Так «простая душа», пережившая недолгое счастье, приходит к потребности мести. Кровавые события вызывают в ней вопрос: «Господи, к чему же это нам? Ведь свободу дали...» Это, безусловно, и позиция автора. Бессмысленность кровопролития демонстрирует он тогда же и в переделке пьесы немецкого романтика Г. Бюхнера «Смерть Дантона» (1825). В первоисточнике Дантон погибал на гильотине потому, что изменил идеалам народной революции. У А. Толстого он жертва террора, являющегося закономерным следствием любой революции. «Террор - наша сила, наша чистота, наша справедливость, наше милосердие», - говорит его, а не бюхнеровский Робеспьер. Использование слова «милосердие» явно не случайно для автора переделки.

Народ же здесь - изменчивая, неверная стихия, толпа, готовая предать свой кумир.

До революции А. Толстой почти не затрагивал исторические темы. В 1917 г. он интуитивно почувствовал их огромную актуальность. Тогда же он познакомился с памятниками русского судопроизводства - материалами «Слова и дела», опубликованными профессором Н. Новомбергским. «Пыточные» записи отражали живые устно-разговорные формы русского языка XVII-начала XVIII века. Своим исключительным языковым чутьем А. Толстой ухватил подлинный колорит того времени. Это имело огромное значение для его творчества.

Непосредственно публикации Новомбергского были использованы в рассказе-очерке «Первые террористы» (напечатанный в газете «Вечерняя жизнь» в апреле 1918 г., он был предан забвению автором) по материалам дел Преображенского приказа - о злоумышленниках на царя Петра, решивших вынуть его след и сжечь с волшебным приговором. Показательно современное название этого опыта. Террор волновал писателя, очевидно, в любой форме. Больше вымысла и сюжетности в рассказе того же 1918 г. «Наваждение», где «романтическая интрига почти вытесняет политическую (измена Мазепы Петру), причем на первый план выступает не история любви дочери Кочубея к Мазепе, а любовное «наваждение», которое испытал молодой послушник Трефилий, зачарованный волшебной красотой... Матрены». Говорится, однако, и об истязаниях, которые испытали от властей странники, взявшие на себя роль посланников Кочубея. Вспоминающий обо всем этом Трефилий в заключение коротко сообщает; «А Матрену, говорят, казаки в обозе задушили попонами в ту же ночь...» (после казни ее отца Кочубея).

В 1918 г. появился и рассказ «День Петра», главный герой которого стал как бы главным героем всего творчества А. Толстого. Здесь же писатель «выговорился» в показе строительства Петербурга: в будущем романе много ярких и смачных описаний Москвы, любимого писателем русского города, но не «северной столицы» (ее А. Толстой недолюбливал, хотя и прожил в ней и в Детском - бывшем Царском - Селе большую часть сознательной жизни). Трактовка образа Петра, во многом и вершимого им дела, отчасти сюжет рассказа говорят о явном влиянии романа Д.С. Мережковского «Антихрист (Петр и Алексей)». В позднейших произведениях это влияние будет значительно меньше, но все-таки скажется на их сюжетах и особенностях повествования (использование разных точек зрения, формы писем, дневников - подлинных, отредактированных или вымышленных). В «Дне Петра» совершенно одинокий царь-реформатор принимает на себя непосильную ношу. Радея за Россию, он невероятно жесток к ее народу. Пытаемый им на дыбе Варлаам испытывает жалость к своему мучителю, вызывающему помышления об Антихристе. «Страшные казни грозили всякому, кто хоть наедине или во хмелю задумался бы: к добру ли ведет нас царь, и не напрасны ли все эти муки, не приведут ли они к мукам злейшим на многие сотни лет?» Эта фраза в рассказе осталась и впоследствии, несмотря на произведенную «чистку».

В июле 1918 г. А. Толстой с семьей выехал из голодной Москвы в литературное турне на Украину. Ряд деталей путешествия позднее был описан в «Похождениях Невзорова, или Ибикусе» (1924-1925), настоящем плутовском романе XX века, хотя его герой, удачливый, пусть и подверженный внезапным поворотам колеса фортуны авантюрист, не раз все теряющий и снова внезапно приобретающий те или иные блага, и не имеет сходства с автором. Зиму семья прожила в занятой союзническими войсками Одессе и в апреле 1919 г. эвакуировалась в Стамбул. Накануне отъезда Толстой написал легкую комедию «Любовь - книга золотая» из времен Екатерины II. По контрасту с окружающей реальностью, в которой все рушилось, и с мрачными историческими рассказами 1918 г. в пьесе «царил мир и социальная (социально-природная) гармония... населяющие мир пьесы персонажи - старый князь Серпуховской, его жена, молодая княгиня, царица Екатерина, крепостные - все любят друг друга, все пребывают в согласии друг с другом». Только слугам и служанкам приходится выполнять трудные и непонятные роли «сатиров» и «нимф» соответственно указаниям книги «Любовь - книга золотая», которую прислала императрица скучающей в деревенском захолустье молодой княгине. Комедия - о чудаках и чудачествах столь милых А. Толстому. Приезд царицы здесь, естественно, ко благу. Хотя княгиня уходит к царицыну любовнику Завалишину, ничего против не имеют ни сама Екатерина, ни старый («45 лет») князь, которого утешает сопровождающая императрицу дама. Любовь торжествует над всем. Для советской литературы такое легкое, при всей своей условности, изображение эпохи крепостничества не годилось, и в 1936 г...товарищ Алексей Николаевич Толстой» переделал пьесу (окончательный вариант - 1940 г.), изменил идиллическую концовку и наделил образ императрицы отрицательными чертами.

Два эмигрантских года прошли в Париже. В 1921 г. Толстой переехал восточнее - в Берлин, где были теснее связи с Советской Россией. Интенсивно общался с М. Горьким, который из-за границы весьма деятельно сотрудничал с советскими писателями, и примкнул к сменовеховству - движению эмигрантской интеллигенции, усмотревшей во введении нэпа признак разумной эволюции большевиков и признавшей укрепление советской власти свершившимся фактом. Толстой печатался в сменовеховской газете «Накануне», других лояльных к советской власти изданиях. С 1922 г. стал редактором «Литературного приложения» к «Накануне». Там печатались писатели, оставшиеся в России: Е. Замятин, Б. Пильняк, К. Федин, В. Катаев, К. Чуковский и др. Толстому пришлось отвечать перед более последовательными в своей позиции эмигрантами. В апреле 1922 г. он получил письмо от Н.В. Чайковского, в прошлом революционного народника (кружок «чайковцев»), который от имени Исполнительного бюро Комитета помощи писателям-эмигрантам потребовал объяснений в связи с сотрудничеством в «Накануне». В «Открытом письме Н.В. Чайковскому» Толстой заявил о себе как о стороннике русской государственности и великодержавности, человеке, проделавшем «весь скорбный путь хождения по мукам» («В эпоху великой борьбы белых и красных я был на стороне белых») и желающем теперь «помочь последнему фазису русской революции пойти в сторону обогащения русской жизни, в сторону извлечения из революции всего доброго и справедливого и утверждения этого добра, в сторону уничтожения всего злого и несправедливого, принесенного той же революцией, и, наконец, в сторону укрепления нашей великодержавности». «Все, мы все, скопом, соборно виноваты во всем совершившемся. И совесть меня зовет не лезть в подвал, а ехать в Россию и хоть гвоздик свой собственный, но вколотить в истрепанный бурями русский корабль. По примеру Петра». Такой «повышенный» стиль станет характерен для советской публицистики Толстого. Необычайной интуицией он сумел угадать эволюцию большевизма от максимального интернационализма и космополитизма к русской великодержавности, пик которой наступил уже после его смерти, но готовить который будут многое и многие, и он в том числе.

Толстой был исключен из Союза русских писателей в Париже. Весной 1923 г. он приехал в СССР, а к августу переселился окончательно, с семьей.

Эмигрантский период он называл самым тяжелым в своей жизни. Но творчески эти годы были чрезвычайно плодотворны, даже на фоне других плодотворных они выделяются и качеством, и разнообразием написанного. В 1920-1922 годах печаталось одно из лучших русских произведений о детстве - автобиографическая повесть «Детство Никиты», в первом отдельном издании красноречиво названная «Повесть о многих превосходных вещах». Счастливое мироощущение девяти-десятилетнего мальчика, непосредственные радости жизни в семье, в поместье, игры и драки с деревенскими детьми, скачки на коне, отношения с чудаковатым домашним учителем, с родными, первая детская влюбленность, очаровывающая среднерусская природа и другие «превосходные вещи» демонстрировали в повести единственную постоянную позицию писателя-жизнелюба, умеющего получать истинное наслаждение в простом естественном потоке событий и красочно, въяве воссоздавать безо всяких сентиментальных вздохов безвозвратно ушедшее, словно существующее по-прежнему (столь же живое воссоздание старой России в позднейших произведениях И.С. Шмелева не так непосредственно и окрашено в тона неизбывной ностальгии). Жизнь небогатой помещичьей семьи в общем не очень омрачает милая слабость отца, тоже чудака, к всяким ненужным покупкам, и случившееся с ним происшествие, когда он чуть не утонул с конем, завершается практически без последствий, в то время как такой же эпизод в раннем рассказе «Овражки» (1913) приводил к тяжелой, опасной болезни его героя, Давыда Давыдыча. В отличие от большинства произведений А. Толстого здесь почти не играет роли сюжет, последовательная цепочка событий, ведь, в сущности, все или почти все в этом мире превосходно. Знавший толк в литературе о детях и для детей К. Чуковский писал в 1924 г.: «Это Книга Счастия, - кажется, единственная русская книга, в которой автор не проповедует счастье, не сулит его в будущем, а тут же источает из себя».

Рассказ «Граф Калиостро» («Лунная сырость», 1921) - не только приключенческая история из XVIII века, о европейской знаменитости в поместье молодого русского дворянина, но и опыт в фантастике (пока не «научной») - с оживлением прославленным чародеем женского портрета, в который имел несчастье влюбиться Алексей Федяшев. Над таким уходом от действительности писатель посмеивается. Обычная, естественная любовь оказывается сильнее и выше не только мечтательности но и магии. Впрочем, настоящий или мнимый чародей Калиостро - остается не вполне ясным, однако его жена Мария предпочитает ему такого простого, отказавшегося от своей мечты Алексея, а разбушевавшийся маг принужден спасаться бегством, притом неудачно. Он смешон и жалок перед нормальными людьми и их живым взаимным чувством.

В Париже было начато лучшее произведение А. Толстого в собственно романном жанре - «Хождение по мукам» (в советских изданиях «Сестры»). Полностью оно было опубликовано в 1921 г., отдельным изданием - в 1922 г. в Берлине. Советским литературоведам на фоне последующих книг трилогии оно казалось камерным, хотя встречались и суждения о том, что уже здесь А. Толстой вышел далеко за рамки семейно-бытового романа. Того же мнения и современный исследователь, весьма суровый к «Восемнадцатому году» и «Хмурому утру»: «...как ни велики были усилия автора, затраченные на создание своей знаменитой трилогии, узурпировавшей название его классического романа, и как ни велики были, с другой стороны, усилия критики, поставившей создание ее высшей заслугой писателя... нужно признать, что Толстой написал лишь один роман как законченное художественное произведение, а все другие книги романа, превратившегося, вопреки замыслу, в трилогию, есть лишь ненужная - в художественном отношении - растянутость смысла, сюжета, концепции, выраженных в той единственной книге 1922 г.» Время ее действия протяженнее, чем в последующих книгах. Начинается роман с предвоенных событий 1914 г., действие заканчивается в ноябре 1917 г. Это произведение об «обывателях» (по А. Толстому), простых русских людях, не привязанных жестко к одному социальному слою и Тем более к одной социально-политической идеологии, о русских людях вообще, даже не об «интеллигентах»: Толстой «всегда возражал, когда его трилогию воспринимали, руководствуясь самыми лучшими побуждениями, как роман о судьбах русской интеллигенции в революции - подобная классово-социальная определенность чрезвычайно претила ему...»

Название «Сестры» не дисгармонирует с текстом. Это сравнительно нечастый случай в «мужской» литературе, когда в центре сюжета, охватывающего к тому же всю первую мировую войну и обе свершившихся в 1917 г. революции, - две молодые женщины, описанные с истинно человечным, «интимным» сочувствием (прототипами сестер в какой-то мере послужили тогдашняя жена Толстого Н.В. Крандиевская и ее сестра). И они, и их избранники - не выдающиеся, даже не талантливые, не одаренные в чем-то (как Григорий Мелехов у Шолохова), а обыкновенные хорошие люди. Самый цельный из них, Иван Телегин, и вовсе простоват, под стать своему имени и фамилии. До знакомства с будущей женой, которой он в конце романа целует ногу на улице, 29-летний Иван Ильич «влюблялся раз шесть», в 5-й главе автор рассказывает об этом не без добродушной улыбки. Екатерина Дмитриевна лишь на другой день после случившегося «горько заплакала о том, что Алексей Алексеевич Бессонов... в полночь завез ее на лихом извозчике в загородную гостиницу и там, не зная, не любя, не чувствуя ничего, что было у нее близкого и родного, омерзительно и не спеша овладел ею так, будто она была куклой...» (гл. 4). По ее стопам чуть не пошла и младшая сестра, которая позже, в Крыму, уговаривает себя: «Люблю одного Ивана Ильича... Люблю, люблю Ивана Ильича. С ним чисто, свежо, радостно... Выйду за него замуж» (гл. 13), - потому что опять встретила Бессонова. А когда любимый Иван Ильич вернулся из плена, она. смятенная, говорит «глухим голосом»: «- Катя, ты пойми, я даже и не рада, мне только страшно...» (гл. 30).

Психологизм А. Толстого не отличается развернутостью (хотя надо иметь в виду, что в первой редакции романа было значительно больше внутренних монологов героев), но в таких случаях убедителен и иногда довольно тонок. Вот Екатерина Дмитриевна приходит работать в тот же лазарет, что и Даша, и бегло сообщается: «В первое время у нее, так же как у Даши, было отвращение к грязи и страданию. Но она преодолела себя и понемногу втянулась в работу». И в этой, 19-й, главе автор последний раз называет ее в своей речи по имени-отчеству, потом она, вопреки возрасту, - Катя, как бы становится роднее и автору и читателю. Она не любит мужа, хотя изменяет ему почти случайно. По требованию сестры, в облике которой подчеркивается чистая детскость, она признается в этом Николаю Ивановичу и с презрением смотрит на него, когда он выходит с дамским револьвером, «решив» ее убить. Николай Иванович Смоковников снижен далеко не только в этой сцене, например, об измене Кати он сообщил Даше после того, как «придвинул сковородку с яичницей и жадно стал есть» (гл. 3). Но его гибель потрясает Катю, и ей «на минуту стало легче на душе» даже оттого, что «румяный и бородатый барин, - известный общественный деятель и либерал князь Капустин-Унжеский» (какова характеристика, вплоть до фамилии!) «от имени России и революции приносит Кате неутешные сожаления о безвременно погибшем славном борце за идею» (гл. 41). Поздно, в 25-й главе (из 43-х), появляющийся в романе Рощин приходит вместе с тем как нельзя более вовремя. «Меня спасло чудо...» - пишет Катя сестре, сообщая далее, как ей дорог Вадим Петрович, хотя от потрясения она еще явно не оправилась.

Любимые герои А. Толстого далеко не идеальны хотя бы потому, что принадлежат своей эпохе, несущей в себе разрушительное начало.

Вся первая глава романа - публицистическое введение, где Петербург предстает как исконно обреченный город. «Дух разрушения был во всем... То было время, когда любовь, чувства добрые и здоровые считались пошлостью и пережитком... Девушки скрывали свою невинность, супруги - верность. Разрушение считалось хорошим вкусом, неврастения - признаком утонченности. Этому учили модные писатели... Люди выдумывали себе пороки и извращения, лишь бы не прослыть пресными». В том же ряду рассматривает писатель «и биржевые махинации знаменитого Сашки Сакельмана, и мрачную злобу рабочего на сталелитейном заводе...» Такое выведение общих закономерностей из самых разных явлений жизни напоминает рассуждение А. Блока из предисловия к «Возмездию». Поэт также улавливал в самых разных одновременных фактах нечто общее, только расценивал это общее как «единый музыкальный напор». У Толстого же получается - вспомним открытое письмо Чайковскому - общая «соборная» вина. Впоследствии такой традиционалист, сугубо православный философ, как И.А. Ильин, в лекции «Творчество Мережковского» (1934) говорил о «болотной атмосфере» тогдашней художественной и философской культуры, утверждая, что «в предреволюционной России это была атмосфера духовного соблазна до революционного соблазна, атмосфера духовного большевизма, предшествовавшая и подготовлявшая социально-политический большевизм...» Это относилось и к ярым врагам большевиков. Так что А. Толстой, еще до революции решительно порвав со всяким декадентством и всем на него похожим, не мог долго прожить в эмиграции, не мог спасаться там, где спасалось все избегаемое и отвергаемое им. Цена была заплачена непомерно высокая, но приобретение - возвращенная родина - для Толстого не было пустым звуком. Уже в последней главе «Хождения по мукам» («Сестер») этот выбор предвосхищался словами Телегина, прочитавшего в исторической книге о Великой Смуте и вспомнившего последующую историю: «Великая Россия пропала!.. Уезд от нас останется - и оттуда пойдет русская земля...» В самом же конце дается лирический монолог Рощина, который говорит Кате о единственной вечной ценности - любви, противостоящей вражде и смуте: «...пройдут года, утихнут войны, отшумят революции, и нетленным останется одно только - кроткое, нежное, любимое сердце ваше...»

По крайней мере недостаточно было бы сказать, что И. Ильин оклеветал блистательную культуру «серебряного века», а А. Толстой ее окарикатурил. Оба верно видели, что она несла в себе саморазрушительное начало, и сделали на этом акцент. Таким было их ощущение изнутри катастрофической эпохи.

Воплощением предреволюционной эпохи выступает в романе человек без моральных ограничителей, поэт-декадент Бессонов, образу которого, как признавался Толстой, он невольно и не имея злого умысла придал некоторые черты А.А. Блока. Уже во 2-й главе описано собрание общества «Философские вечера», выведена галерея типов тогдашней фрондирующей «элиты». Едва ли не самая злая зарисовка в этом плане - эпизодический образ актрисы Чародеевой. Перед отдыхающими на крымском побережье она появляется «в зеленом прозрачном платье. в большой шляпе, худая, как змея, с синей тенью под глазами. Ее, должно быть, плохо держала спина, - так она извивалась и клонилась» (гл. 12). На этом фоне Смоковников («- Изумительная женщина, - проговорил Николай Иванович сквозь зубы» - это о Чародеевой), бесплодный, как евангельская смоковница, с его участием в деятельности общества борьбы с купальными костюмами, препятствующими особенно женскому телу получать достаточное количество йода и солнечных лучей («Мы с этим решительно начали бороться... В воскресенье я читаю лекцию по этому вопросу»), либерал, в руках у которого «запрещенный роман Анатоля Франса», адвокат, выигрывающий шумный процесс об убийстве девицей своего богатого любовника, - отнюдь не традиционный «отрицательный» персонаж. Таких множество. Собственно, все либералы, вынужденные после объявления войны вопреки своим взглядам поддерживать правительство, предстают как персонажи, которые бесконечно далеки для автора, пока еще эмигранта.

Общество, поддержавшее войну, обрекло себя на гибель. Война показана без особого нажима. Толстой не увлекается картинами ужасов, описаниями разорванных человеческих тел и т.д. - всего этого гораздо больше в «Тихом Доне» (при внешне спокойном тоне повествования), хотя М. Шолохов в отличие от военного корреспондента А. Толстого на первой мировой войне не был. Но есть прямые заявления о «грязи» войны. Она еще в начале, а поручик князь Бельский, «задумчиво» куря, выражает свое аристократическое к ней отношение. «- Пять миллионов солдат, которые гадят, - сказал он, - кроме того, гниют трупы и лошади. На всю жизнь у меня останется воспоминание об этой войне, как о том, что дурно пахнет. Брр...» (гл. 15). В иных эпизодах Толстой достигает исключительной пластичности и одновременно экспрессивности. Такова сцена убийства Бессонова дезертиром: «Когда по телу лежащего прошла длинная дрожь, оно вытянулось, опустилось, точно расплющилось в пыли. солдат отпустил его, встал, поднял картуз и, не оборачиваясь на то, что было сделано, пошел по дороге» (гл. 26). Как бы в параллель дается убийство Смоковникова солдатской массой, не желающей продолжения войны. Главное, убедительно показано озверение людей, после которого можно ждать чего угодно. Характерны рассуждения бывшего офицера Жадова, потерявшего на войне руку и обосновывающего перед сожительницей, декаденствующей дамой Елизаветой Киевной, свое право на убийство и грабеж: «Тигр берет то, что хочет. Я выше тигра. Кто смеет ограничить мои права?» (гл. 24).

В романе фактически нет реальных исторических персонажей. Лишь однажды перед героями промелькнул Распутин (в 1-й главе - безымянный «неграмотный мужик с сумасшедшими глазами и могучей мужской силой»), вскользь упоминаются Керенский (как неудачливый адвокат), Протопопов, но признаки времени рассыпаны по роману вплоть до лингвистического («повсюду было слышно новорожденное словечко: „извиняюсь“»). Избегание «документализма» было вполне органично для Толстого как художника. В сюжете почти нет авантюрности, кроме побега Телегина, Мельшина и Жукова из плена на автомобиле и удачной случайной встречи добравшегося до своих и запертого ими Ивана Ильича с его однокашником Сапожковым. Другие встречи не кажутся «подстроенными» в отличие от множества последовавших в продолжении.

Первый вариант романа был, по сути, антибольшевистским. Рядовые (а других не было) творцы революции выглядели в основном весьма непривлекательно, сам революционный вихрь представал сугубо разрушительной стихией. При подготовке к советским изданиям А. Толстой правил и главным образом сокращал текст, в результате ужавшийся на треть.

В октябре 1921 г. Толстой написал рассказ «Настроения Н.Н. Бурова» («В Париже») почти без действия, что в принципе так нехарактерно для него. Много говорил эпиграф к рассказу: «Ох, хохо-хохонюшки, скучно жить Афонюшке на чужой сторонушке». «Широко пользуясь психологическими деталями, автор описывает настроения, переживания двух одиноких, жалких, бесприютных людей, людей без родины, затерянных в шумной толпе парижских бульваров». В финале Буров говорит Людмиле Ивановне: «- Расставаться нам с вами, видимо, нельзя. Правда?» Ее ответ: «- Я согласна. - И заплакала». Здесь любовь или ее суррогат уже не может никого спасти.

В марте 1923 г. пишется «Рукопись, найденная под кроватью» (первоначально - «...среди мусора под кроватью»), в которой один из двух опустившихся, спившихся, ставших преступниками эмигрантов, бывших защитников патриотической идеи, убивает другого и кончает с собой. Епанчин сам понимает весь ужас своей деградации, занимается самооплевыванием (то, что на бумаге, - условный, не слишком правдоподобный прием) и приходит к такому концу без какого-то одного внешнего толчка. Это итог всей жизни, пошедшей столь нелепым и страшным путем.

Не оставил Толстой и историческую тематику. «Повесть смутного времени (Из рукописной книги князя Туренева)» (первоначально - «Краткое жизнеописание блаженного Нифонта» с тем же подзаголовком, 1922) описывает мытарства малолетнего князя и его матушки в смутное время, не щадящее и бедных князей: «Разбойников завелось больше, чем жителей. Сельский дом наш сожгли бродячие люди, и мы с матушкой от великого страха жили в Коломне за стеной». Чувствуются впечатления от другой, недавней смуты. Речь рассказа слегка, в необходимую меру стилизована под письменную неофициальную речь XVII века. Сюжет условен: персонажам, которые по своему возрасту и положению не могут участвовать в исторических событиях, тем не менее многое приводится повидать, в том числе голый труп Лжедмитрия на Лобном месте в Москве. И постоянно они встречаются в разных местах с одним и тем же человеком, попом-расстригой Наумом, смутьяном и душегубом, «революционером» начала XVII столетия. В финале он перерождается (что традиционно допускается и приветствуется православным сознанием), превращаясь в блаженного Нифонта. Совмещение его жизнеописания, краткой российской истории вплоть до восстания Степана Разина и автобиографии князя Туренева достаточно искусственно, но напоминает о емкости и краткости произведений древнерусской литературы.

В 1922-1923 годах в московском журнале «Красная новь» печатается «Аэлита», первый советский научно-фантастический роман. Не всем он понравился. «Хоть бы этого кактуса не было! Марс скучен, как Марсово поле. Лось - очень почтенный тип лишнего человека, с приличным психологическим анализом... А социальная революция на Марсе, по-видимому, ничем не отличается от земной; и единственное живое во всем романе - Гусев - производит впечатление живого актера, всунувшего голову в полотно кинематографа.

Не стоит писать марсианских романов», - констатировал в статье 1924 г. «Литературное сегодня» Ю. Тынянов. Однако иронический критик отнесся к роману все-таки излишне серьезно. «Аэлита» стала классикой, но детской приключенческой литературы, как и второй научно-фантастический роман А. Толстого, «Гиперболоид инженера Гарина» (1925-1926, позже неоднократно переделывался, в частности изменен финал: автор отказался от самоубийства Роллинга, придумал необитаемый коралловый островок для Гарина и Зои). Параллельно написан рассказ «Союз пяти» (первоначально - «Семь дней, в которые был ограблен мир», 1925). Тут и там маниакальные властолюбцы пытаются добиться мирового господства с помощью новых, небывало мощных технических средств, помышляя о геноциде в отношении большинства населения мира. Естественная, простая жизнь, нормальные люди оказываются сильнее одаренных злодеев. Но мотив народного восстания, не принятый Ю. Тыняновым в отношении Марса, здесь был тем более неоригинален, а агент уголовного розыска Шельга в «Гиперболоиде» - бледный до примитивности аналог красноармейца Гусева в «Аэлите». Вообще социальная проблематика тенденциозно заострена и огрублена. Но А. Толстой в своей фантастике проявил немалую прозорливость. Действие «Союза пяти» происходит в 1933 г., когда в Германии пришел к власти фашизм (Муссолини в Италии - еще в 1922-м). В романах предсказаны космические полеты и улавливание голосов из космоса, «парашютный тормоз», лазер, деление атомного ядра, осуществляемое в Берлине, где впоследствии и произошло это открытие.

В 1924 г. вчерашний эмигрант без лишней скромности напечатал статью «Задачи литературы», где призывал писателей создавать тип «Большого Человека ». А. Толстого привлекали характеры цельные, натуры широкие, такие, как Телегин или Гусев, и большие, значительные деяния. Революция все это обещала в изобилии. Но, направленная как бы против декадентской утонченности, статья 1924 г. объективно предвосхищала «монументальное» искусство зрелого сталинизма. Сам Толстой, к его чести, не сразу пошел по этой дороге. Потом Рощин, патриот и благородный потомок лишних людей классической литературы, скажет революционному матросу Чугаю: «Потерял в себе большого человека, а маленьким быть не хочу». Этот образ во многом явится попыткой самооправдания А. Толстого. Пока же создаются рассказы «Мираж» (1924) о вернувшемся в Россию после «миражной» жизни эмигранте, «Убийство Антуана Риво» (первоначально «Парижские олеографии») и «Черная Пятница» (1923-1924): в первом Мишель Риво, демобилизованный в 1919 г., убивает ради денег своего дядю-рантье, во втором на фоне жалкой русской эмиграции показаны аферы крупного авантюриста Адольфа Задера, заканчивающиеся его финансовым крахом и самоубийством. Герой «Похождений Невзорова, или Ибикуса» (1924-1925), недооцененных критикой, выходит сухим из воды в самых невероятных ситуациях, создаваемых революционным временем, меняет облик, имена и виды деятельности, пока в эмиграции, в Стамбуле, совершенно разоренный, не раз бывший на волосок от гибели, не находит свое призвание в устройстве нового аттракциона - тараканьих бегов, которые наконец приносят ему устойчивое благополучие. М. Булгаков, на которого произвело сильное впечатление «Хождение по мукам», возможно, учел опыт не уважаемого им писателя не только в «Белой гвардии», но и в «Беге» и в своих сатирических вещах.

В повестях «Гадюка» (1925) и «Голубые города» (1928) вместо «Большого Человека», его апологии показана иллюзорность мечтаний энтузиастов революции и гражданской войны, несовременность их привычек, несбыточность грандиозных планов преобразования жизни (образ архитектора Буженинова, который, не построив город будущего, поджигает старый). Произведения эти оказались приемлемы для советской критики в качестве «антинэповских», но писатель, осознавал он это или нет, своей художнической интуицией проникал гораздо глубже. Его герои-одиночки обречены, мещанская среда - непобедима. На самом деле в стране шел процесс омещанивания многих людей, в том числе тех же героев и энтузиастов революции и гражданской войны.

Творчество А. Толстого середины и второй половины 20-х годов по-прежнему многотемно и многожанрово, но и разнокачественно. Например, комедия «Чудеса в решете» (1926) была написана о современных мещанских нравах (на материале «обстановки и персонажей» дома, в котором Толстой жил в Ленинграде), как утверждал критик Ф.М. Левин, «по заказу Наркомфина для пропаганды займа»: основной сюжетный мотив - выигрышный билет. Недавней истории посвящены написанные совместно с историком П.Е. Щеголевым пьесы «Заговор императрицы» и «Азеф» (1925, 1926). Толстой одним из первых в советской литературе продемонстрировал возможности обработки документальных материалов соответственно политической потребности и стал основоположником единственно возможного тогда тенденциозного, грубо сниженного изображения царской фамилии, жертвы революции. В рассказе «Древний путь» (1927) показано возвращение на родину смертельно больного французского интеллигента Поля Торена, подавленного своим участием в походе на юг России. Исторический рассказ «Гобелен Марии-Антуанетты» (1928) посвящен превратностям судьбы гобелена в эпоху Великой Французской, а затем и русской революции, причем от «лица» этого ковра и ведется повествование. Однако нерусский материал в характерологическом плане не очень давался такому национальному писателю, как А. Толстой.

Еще в предисловии к берлинскому изданию «Хождения по мукам» Толстой заявил, что это будет трилогия. В 1927-1928 годах в «Новом мире» был напечатан «Восемнадцатый год» - под названием «Хождение по мукам. Вторая часть трилогии» (отдельное издание - 1929). Избранное историческое название соответствовало принципиально новым задачам. Судьба вымышленных персонажей - Рощин теперь стал четвертым среди главных - вставлены в историческую раму. Книга изобиловала чисто хроникальными сообщениями о гражданской войне. Они не выделялись в отдельные главы - глав в книге всего двенадцать, но больших, ndash; а как правило начинали или заключали их. Сюжет теперь непосредственно. неприкрыто вела сама история. Но голые факты, цифры, даты - это было так непривычно для органического художника. И он это понял, тем более что лояльность его советской власти была уже достаточно подтверждена. «Вместе со снятием противоречий между общественным и личным, ...включением жизни героев в жизнь всей страны, расширением диапазона повествования почти исчезают «исторические рамы» в начале и конце глав: развивающийся сюжет как бы вбирает в себя историю». При последующих переделках Толстой значительно сократил хроникальные зачины в начале ряда глав. Но кончается роман похвалой красному террору, помогшему укрепить Красную Армию и направить ее к победам; упомянут Сталин под Царицыном, и лишь заключительный абзац посвящен героическому красному комполка Телегину. В первоначальном варианте финала, и не только финала, «подчеркивался стихийно-анархический характер происходящего...»

В «Восемнадцатом годе» появилось немало реальных, исторических персонажей, с которыми встречаются вымышленные, в том числе главные. Так, Катя попадает к самому Нестору Махно. Даша, вовлеченная в террористическую организацию, беседует с Савинковым (не догадываясь об этом), слушает речь Ленина, в убийцы которого ее прочат, и поддается силе его убеждения (неофициальный штрих в изображении этого более «земного», чем Сталин, вождя - у него палец в чернилах), чуть не становится любовницей знаменитого актера-трагика, а ныне крупного грабителя Мамонта Дальского (второй прогон истории с вымышленным Бессоновым). Вымышленный поэт Жиров рассказывает, как он с «Сережкой Есениным» разукрасил похабщиной стены Страстного монастыря (реальное событие несколько предвосхищено во времени). Показаны белые генералы, из красных военачальников подробнее всех - несостоявшийся северокавказский Бонапарт, расстрелянный командарм Сорокин. Командир первой колонны Таманской армии (а не всей армии, как в романе Толстого и официальной советской историографии) во время похода 1918 г. Е. И. Ковтюх был переименован в Кожуха, как в «Железном потоке» А. Серафимовича: героя похода и последующих битв расстреляли в 1938 г., а литературный персонаж почитался вместе с автором и произведением.

Историческая хроникальность «уравновешивалась» авантюрностью. «Подстроенные» автором встречи, совсем как в условно-исторической «Повести смутного времени» или приключенчески-сатирическом «Ибикусе», тут в порядке вещей. Рощин стреляет в едущего на дрезине Телегина, хотя почти узнал его. Потом на вокзале встречает Ивана Ильича, бывшего прапорщика (но теперь почему-то уже бывшего штабс-капитана), переодетого подполковником, и не выдает его (сама по себе сцена написана сильно). В поезде он встречает своего бывшего вестового Алексея Красильникова, с которым потом судьба сведет его жену и которого убьет опять-таки он. Наряду с мотивом переодевания вводится мотив мнимой смерти, причем сообщить Кате о том, как Рощина «ели мухи», А. Толстой заставляет того самого вольноопределяющегося Валерьяна Оноли, который и стрелял ему в затылок, по счастью, столь неудачно, а читатель узнает, что Рощин жив, почти через сотню страниц. Телегин в Самаре, надеясь узнать у отца Даши лишь о ее местонахождении, встречает ее собственной персоной, но в самый неподходящий момент, момент наивысшего напряжения действия; однако о любви поговорить они все-таки успевают. Этот эпизод мотивирует разрыв Даши с отцом-доносчиком (такой характерный сюжетный ход в советской литературе 20-х годов о гражданской войне!), но сюжетная и,идейная» заданность не в ладах с логикой характера: для русского интеллигента, хоть и выбранного «товарищем министра», донос, тем более на родственника, мужа дочери, - нечто крайне маловероятное, а доктор Була-вин ведь пытался спасти местных красных, когда Говядин и ему подобные истребляли их с помощью колов (гл. 6).

А. Толстой намеревался с ходу написать и третью книгу, но, собираясь показать махновщину, крестьянскую стихию, не решился это сделать во избежании ассоциаций с современностью (о чем прямо сообщал в письме редактору «Нового мира» Вяч. Полонскому). Тогда готовились массовые репрессии против крестьянства. К тому же писателя вновь увлекла более далекая, но столь много подсказывавшая история. В декабре 1928 г. была завершена пьеса «На дыбе», идейно и сюжетно довольно близкая к раннему «Дню Петра». При том, что уже в письме Чайковскому (1922) Толстой обещал «хоть гвоздик свой собственный» вколотить в русский корабль «по примеру Петра», в СССР он еще не мог решиться прославить дело первого русского императора. Колорит пьесы мрачен. Против Петра - и бояре, и попы, и купцы, и мужики. Он один. Приближенные воруют и о деле не думают. В финале наводнение в Петербурге как бы угрожает всему созданному. «Страшен конец» - последние слова пьесы.

Но уже в 1929 г. Толстой приступил к роману «Петр Первый», в котором радикально пересмотрел свою концепцию и отношение к царю-преобразователю. Сторонник российской великодержавности, он почувствовал, что вскоре, в 30-е годы, основной идеологический критерий классовости в СССР будет заменен критериями «народности» и исторической прогрессивности, пафосом укрепления государства во главе с сильным лидером. В новых условиях бывший граф мог себе позволить писать роман о царе (в первой журнальной публикации скромнее - «повесть»). Петровская эпоха в его сознании давала определенный аналог тем решительным (и далеко не бескровным) преобразованиям, которые бурно развернулись в СССР.

Первая книга романа (1930) охватывает период с 1682 г., когда Петру десять лет, до 1698. Это подробная предыстория будущих свершений. В финале второй книги (1934) - начало строительства Петербурга, основанного в 1703 г. В обеих книгах, хотя это прежде всего произведение об одном человеке, государственном деятеле (советский исторический роман вообще отличается от многих дореволюционных приверженностью именно к реальным историческим, а не вымышленным героям), показаны все сословия России рубежа XVII-XVIII веков, место действия - от кремлевских палат до скитов раскольников. Несколько обойдены вниманием служители церкви (не сообщается даже о смерти в 1700 г. последнего - до 1918 г. - русского патриарха Адриана), в чем прямо сказалось воздействие атеистической современности, и жизнь деревни, хотя с ее описания роман начинается. Однако представители социальных низов, вплоть до разбойников, действуют во многих сценах, включая массовые, и в речи автора постоянно звучит народная оценочная точка зрения. В соответствии с ранними советскими историческими представлениями преувеличена роль купечества. Торговые люди (кроме мелких торговцев) не раз упоминаются как надежная опора Петра, семейство же Бровкиных добивается исключительных успехов на самых разных поприщах. Вначале Петра окружают наиболее здравомыслящие люди из числа бояр, а также иностранцы. Потом его окружение становится сословно все более разнообразным.

Петровская Россия показана во взаимоотношениях с Европой в целом и непосредственно с несколькими странами, прежде всего со Швецией, Польшей, мелкими германскими княжествами, а также с сонной Турцией. В ряде заграничных сцен подчеркивается историческая «молодость» России, живость и свежесть отношения к жизни любознательных русских людей.

В связи с современной идеей противопоставления старого и нового миров (роман и печатался в «Новом мире») А. Толстой преувеличил нищету и невежество допетровской России, акцентировал всеобщее недовольство жизнью, но все же в целом верно показал объективно-историческую необходимость преобразований. Россия существует в мире не изолированно, ее отсталость становится угрожающей: даже перед Крымским ханством она в униженном, почти зависимом положении. Франц Лефорт говорит юному Петру, что хотя бы и вопреки его воле ему придется многое предпринимать заново и заниматься европейской «политик»: «Не сам - голландцы заставят...» Страна уже наводнена иностранцами, использующими на собственное благо несметные российские богатства. Элементы европеизации проникли в разные сферы жизни, в том числе быт и умы обитателей кремлевских палат. Немец-лекарь с удивлением слышит, как умирающий царь Федор Алексеевич, старший сводный брат Петра, бессознательно произносит по-латыни стихи Овидия. Фаворит Софьи Василий Голицын, обритый, в европейском платье, заинтересованно беседует с иноземцем де Невиллем и сочиняет проект реформ, более радикальных, чем будущие петровские (вплоть до отмены крепостного права), но не может даже приступить к ним как по слабости характера, так и потому, что время еще далеко не созрело. Немало в романе и приверженцев старины - от царевны Софьи, патриарха Иоакима и большинства бояр до мятежных стрельцов и раскольников. Бунтари из народных низов (образы Овдокима и его товарищей, вспоминающих о Степане Разине) - не за сохранение старины, но противники власти. Эти персонажи, несущие идею прогрессивного народного протеста, - дань все же не отмененному классово-революционному подходу.

«Государственничество» А. Толстого не имело строгого конкретно-исторического характера. Ропот боярина Буйносова: «Ишь ты, - взялись дворянство искоренять!» - показывает непонимание Толстым важнейшей реформы Петра, который слил вотчинное боярство и служилое дворянство в единое дворянское сословие, обязанное нести государственную службу. Но как направления, так и способы ряда преобразований Петра (до наиболее крупных из них дело не дошло, поскольку роман оборвался за смертью автора на событиях 1704 г.) Толстой показать смог. Это прежде всего именно укрепление государственной, притом единоличной, власти, создание условий для ускоренного развития экономики и торговли (завоевание выхода к морю), создание современной регулярной армии и флота, европеизация культуры и быта высших сословий и отчасти богатого купечества. Варварские средства этих преобразований также показаны, и не только в отношении низов: упоминается, кто из местных начальников и за что бит, разжалован, а кто повешен; символична сцена бритья боярских бород, уничтожения «древней красоты», чем занимаются с помощью овечьих ножниц шуты (бояре не сразу «замечали у ног Петра двух богопротивных карлов...»). Немало в романе и сцен пыток и казней.

При всем преувеличении роли торговых людей автор не расположен к раскрытию механизма коммерческих успехов. Зато в живописании нового быта, неумело пересаженной на неготовую почву культуры, нелепо сидящей одежды, смеси иностранных (часто искаженных) и русских слов в речи многих персонажей, в весело-ироническом показе «политеса» (Санька Бровкина-Волкова, ее брат Артамон, «девы» Буйносовы и др.) А. Толстой целиком в своей стихии. Он показал и отвращение боярина к кофею», и воинственное непризнание простым русским человеком картофеля. Даже вранье много испытавшего мужика Федьки Умойся Грязью (прозвище, вызывающее в представлении физиономию грязнее грязи) про выделывание им, якобы с пулей в груди, ружейного артикула перед Карлом XII приподнимает его в глазах готовых всему дивиться мужиков, пускающих его на ночлег.

Показано изменение страны и людей, начиная с самого Петра. Будучи «смолоду пуган», он ненавидит старину и охотно пародирует ее на «всешутейших и всепьянейших соборах». Выделяются вехи становления личности: первое посещение немецкой слободы, поездка в Архангельск, к морю (вторую поездку А. Толстой опустил, как и ряд других исторических событий, во имя концентрированности действия, а некоторые значимые для него эпизоды этих событий выделил), и серьезный разговор с Лефортом, первая крупная неудача под Азовом, остепеняющая Петра («...другой человек: зол, упрям, деловит»), и вторая, под Нарвой, последующий опыт, ведущий к удачам и победам.

Речь персонажей и отчасти автора, в основе - современная разговорная, пронизана понятными или тут же разъясняемыми архаизмами и варваризмами, создающими исторический колорит; письменные документы, частично отредактированные, частично стилизованные, архаизированы больше. Вообще в «Петре Первом» А. Толстой достиг вершины своего речевого и изобразительного мастерства. Вот, например, описание танцев русских гостей у курфюрстины ганноверской: «Меншиков повел плечами, повел бровями, соскучился лицом и пошел с носка на пятку... Подоспевшие из сада волонтеры разобрали дам и хватили вприсядку с вывертами, татарскими бешеными взвизгами. Крутились юбки, растрепались парики. Всыпали поту немкам».

В первой и второй книгах романа не идеализирован ни один персонаж. Но писатель на этом уровне не удержался. В 1934-1935 годах пьеса «На дыбе» преобразуется в почти новую - «Петр Первый», где акцент на психологической драме реформатора был ослаблен, хотя угроза гибели его дела оставалась. Почти одновременно начал создаваться сценарий одноименного двухсерийного фильма (с участием режиссера В. Петрова и его помощника Н. Лещенко), талантливо воплощенного на экране в 1937 и 1939 годах, но уже весьма далекого от романа. Были исключены первоначально написанные эпизоды: самосожжение раскольников, «всешутейший собор», измена Екатерины Петру с Виллимом Монсом (в романе, не доведенном до этого времени, аналогичную роль играет измена Анхен Монс с Кенигсеком) и др. Для концентрации действия допущен грубый анахронизм: во время нарвского поражения (1700) у Петра уже взрослый сын, враг его дела (аналогия к «врагам народа»), - историческому царевичу Алексею тогда было десять лет. В третьей редакции пьесы (1938) из десяти картин первоначального варианта осталось три сильно переделанных. Была переработана сцена Полтавской битвы, действие перенесено на поле боя. Исчезли картины народного сопротивления, сцена в крепости со смертью Алексея и т.д. Кончается пьеса, как и фильм, не наводнением, а торжественной речью Петра после победоносного завершения Северной войны и дарования ему сенатом звания отца отечества.

В промежутке между двумя книгами «Петра» Толстой написал роман «Черное золото» (1931) об эмигрантах и европейских политиках, организующих антисоветский заговор и террористическую группу. Основа произведения подлинная (немало портретов тех, кого Толстой встречал до революции и в эмиграции). Писатель говорил, что создает политический роман, новаторский по жанру, какого еще не было в советской литературе. Но персонажи его окарикатурены либо получились черными злодеями (правда, материал давал для этого основания); это роман скорее авантюрный, чем политический. В 1940 г., почти заново переписанный, он вышел под названием «Эмигранты».

Детская повесть 1935 г. «Золотой ключик» - переделка сказки Коллоди (Карло Лоранцини, 1826-1890) «Пиноккио», или «Приключения марионетки». Первые главы, до встречи Буратино с Мальвиной, - вольный пересказ, дальше идет самостоятельный сюжет, без дидактизма первоисточника и превращения деревянной куклы в настоящего примерного мальчика. В сказке Толстого куклы получают собственный театр, а при ее идеологизированной трансформации в пьесу и киносценарий (1938) ключик стал отпирать дверь в «Страну счастья» - СССР. . Толстой заявил в интервью «Сталинградской правде» (1936), что главными персонажами его нового произведения об обороне Царицына в 1918 г. «являются Ленин. Сталин и Ворошилов. Тогда же в статье «На широкую дорогу» он писал о трудностях «создания образов великих людей» (хотя свой опыт считал «началом, может быть, целого ряда повестей»): требовалось «понять их характер», «понять линию их поведения. Ведь те слова, которые они говорили, не записаны нигде, вы можете дать им (это я делал) слова, которых, конечно, они не говорили. Но когда они будут их читать, они скажут с уверенностью, что они их говорили».

Власть имущих вполне устраивало признание подлинными не только не произнесенных ими слов, но и не совершенных (либо совсем иначе совершенных) дел. Царицынская «эпопея» в повести «Хлеб (Оборона Царицына)» (1937) подавалась как едва ли не главное событие гражданской войны, Ворошилов и особенно Сталин представали спасителями всей Советской России от голода. Ленин, прежде чем послать Сталина в Царицын (будущий Сталинград), советовался с ним и принимал его предложение. Красногвардеец Иван Гора, чиня голодному вождю телефон (больше починить некому), попутно делится с ним хлебом из своего пайка. Обаятельный Ворошилов умело работал с людьми и не менее умело рубил шашкой. Командир отряда Думенко (создатель первого конного корпуса, репрессированный в 1920 г.) представал перед читателем в халате, босой и пьяный, зато его помощник Буденный оказывался во всех смыслах ладным и подтянутым. «Вождь левых коммунистов», т.е. Бухарин, фигурировал без фамилии и был явно окарикатурен. В конце повести Сталин и Ворошилов шли под прицельным артиллерийским обстрелом, «не ускоряя шага», а Сталин еще и останавливался раскурить трубку. При виде коршуна он размышляет о создании «воздушного флота»: «...люди могут летать лучше, если освободить их силы...»

Писателю изменило умение пластически показывать людей, передавать речевой колорит: главная вымышленная героиня, молодая украинка Агриппина Чебрец, не наделена никакими признаками своей национальности, нет и донского колорита в сценах, в которых действуют красные или белые казаки. Храбрый матрос Чугай лихо обводит вокруг пальца анархистов. Их идеолог Яков Злой - предварительный эскиз Леона Черного из «Хмурого утра», еще более карикатурный. Эпизод с броневиком, в котором ехал Ворошилов и который застрял в грязи, был вытащен «хозяйственными» белыми казаками и тогда уж рассеял их пулеметом, случайная встреча Агриппины на войне с любимым - Иваном Горой и своим братом Миколаем, а затем с детьми Марьи, петроградской квартирохозяйки Ивана Горы, перевезенной им к брату Степану и убитой белыми казаками, рассказ о мобилизованном белыми и дезертировавшем Степане Горе составляют в повести элемент авантюрности, менее развитый, чем в «Хождении по мукам», очевидно, лишь в силу особой политической ответственности полученного А. Толстым социального заказа. «Хлеб» при всех его слабостях наряду с другими произведениями литературы, театра и кино о Ленине, Сталине и их сподвижниках сработал на активно формировавшуюся сталинскую историческую мифологию. Предельное «укрупнение» современных политических деятелей в 1937-1938 годах шло параллельно интенсивному уничтожению других, подчас более значительных, участников гражданской войны. Как бы продолжением «Хлеба» стала пьеса 1938 г. о Ленине «Путь к победе» (первоначально «Поход четырнадцати держав»), среди действующих лиц которой Сталин и Буденный.

В 1939 г. Толстой колебался, какую из двух трилогий заканчивать первой, и, решив, что после ожидаемой войны с фашистами (о тенденциях фашизации Европы - пьеса 1938 г. «Чертов мост», в 1941-м переработанная в одноактную пьесу «Фюрер») к теме гражданской войны он уже не вернется, стал писать «Хмурое утро». В него вошел ряд персонажей «Хлеба», ставших в системе все-таки художественного произведения гораздо более живыми. Вообще Толстой постарался ввести в книгу побольше персонажей из народа, особенно из пролетариата. По свидетельству Н.В. Толстой-Крандиевской (с которой писатель развелся в 1935 г.), сначала он хотел провести благополучно через всю трилогию Дашу, а Катя должна была кончить трагически, потом решил, что она попадет в плен к Махно, но проницательный Чуковский еще в 1924 г., по первому изданию первой книги, сделал точный прогноз, что «Хождение по мукам» окажется у него «Шествием к радости». Из всех заметных персонажей Толстой пожертвовал только Иваном Горой и девушкой Марусей, а, скажем, потерявшая семью и выпоротая белыми карателями Анисья Назарова нашла утешение сначала в классовом и фронтовом братстве, потом также в художественной самодеятельности.

Подробно показан Буденный, теперь явно доминирующий в романе над другими красными командирами; об исключительной дисциплинированности буденновцев говорится едва ли не в пику уже расстрелянному Бабелю. Нашедший среди них свое место Рощин декламирует о России: «Мы должны были знать, что она такая... Мы забыли это... Нет той казни, чтобы казнить за такую измену...» Это звучало актуально. «Вот была бы справедливость: чтобы человека считать не на рубли, а на труды... Вот тогда бы - спасибо Советской власти...» - говорит советскому попу-расстриге Кузьме Кузьмичу один крестьянин, по сути, выдвигая идею колхозных трудодней. Кузьма Кузьмич посылается комиссаром Горой в село Спасское именно в качестве «красного попа». Это один из авантюрно-развлекательных моментов. Другой - вставной эпизод о том, как Дундич, Рощин и их товарищи, переодевшись белыми, отвозят и передают в руки генералу Шкуро письмо с нахальным ультиматумом от Буденного. Исторический образ Дундича с этой проделкой вполне согласуется, Рощин же нужен почти исключительно для привязки к сюжету (при том, что роман и так растянут, длиннее двух первых). Встреча с прежним сослуживцем Рощина Тепловым в этом эпизоде - лишь одна из случайных удачных встреч в романе. Немец, ехавший в поезде с Катей, не только подсел к столику Вадима Петровича, но и записную книжку свою открыл именно на той странице, где сделала запись Катя, а Рощин через стол рассмотрел ее почерк. Вновь встретились Рощин и Телегин, который - уже комбриг - не узнал своего нового начштаба; тот ему сразу не открылся, а когда потом назвал себя, Телегин не предполагает иного варианта ситуации, чем тот, что уже был между ними, но, благодарный и смущенный, он все же прежде всего идейный человек и говорит Вадиму, что арестует его, т.е. не повторит его великодушного поступка. Однако на деле никакой проблемы нет, разрешать нечего. Случайно встретившись в Москве с Катей, которую чуть было не нашел после тяжких поисков на юге, но все-таки не нашел, Вадим Петрович произносит не любовные, а высокопатетические речи о своей новой гражданской позиции. В финале, неудачном, как обычно у А. Толстого, Рощин изрекает, в частности, фразу: «Мир будет нами перестраиваться для добра...» Эти слова были написаны через три-четыре года после расстрела многих тысяч Рощиных и Телегиных, командиров Красной Армии. Роман был закончен в ночь с 24-го на 25 июня 1941 г., но автор заявлял, что на 22-е, очевидно, хотел, чтобы эта дата совпала с днем начала Великой Отечественной войны, когда Советский Союз действительно стал оплотом борьбы против зла и патетика оказалась не столь риторичной, как в предыдущие годы.

Во время войны А.Н. Толстой выступал с публицистическими статьями, в которых охотно апеллировал к русской истории. Мало отличались от очерков «Рассказы Ивана Сударева» (1942), написанные от лица бывалого кавалериста. В 1944 г. к ним добавился рассказ «Русский характер». Его герой Егор Дремов, лицо которого до неузнаваемости изуродовано, приходит в свою семью под видом собственного товарища. Слово «русский» в годы войны звучало едва ли не торжественнее, чем «советский», и это вполне импонировало А. Толстому: показательно, что в действительности такой случай, как в «Русском характере», имел место (он же отражен в рассказе К. Тренева «В семье»), но не с русским, а с кавказцем.

Опубликованную в 1943 г. драматическую дилогию «Иван Грозный» - «Орел и орлица» и «Трудные годы» - Толстой продолжал дорабатывать. В этой «драматической повести» (малосценичной) многострадального прогрессивного царя в борьбе с боярами - ретроградами, изменниками и отравителями, которых, естественно, надо казнить, - поддерживает народ в лице Василия Буслаева, которого былины поселяют в гораздо более ранние времена, лермонтовского купца Калашникова, отнюдь не отправляемого на плаху, и т.д., а также благородные опричники Малюта Скуратов. Василий Грязной и др. Еще один Василий, Блаженный, собирает по денежке средства для великих начинаний царя, потом закрывает его грудью от стрелы средневекового террориста. Хилые иноземцы в латах - ничто перед русскими богатырями, польский пан падает в обморок, когда Малюта грозит ему пальцем. Злыми и жадными показаны крымские татары (народ, во время войны целиком репрессированный). Вместе с тем дилогию отличают яркие характеры, выразительная разговорная речь. Есть в ней и следы далеко не простых раздумий автора, например, в сцене прощания Андрея Курбского с женой Авдотьей: «Сыновей береги больше своей души... Заставят их отречься от меня, проклясть отца, - пусть проклянут. Этот грех им простится, лишь бы живы были...» Сталинскую премию за дилогию Толстой отдал на танк «Грозный».

Последним же созданием А.Н. Толстого явилась третья, незаконченная, книга его вершинного произведения - «Петра Первого» (1943- 1944). В нем также отчетливо сказались национально-патриотические настроения военных лет. Теперь 32-летний Петр Алексеевич никого не пытает и не казнит, ведет себя степенно, одерживает победу за победой и заступается за им же эксплуатируемый народ (клейменый строитель Петербурга Федька Умойся Грязью остался во второй книге), особенно за русского солдата - «мужика с ружьем». Так или иначе устраиваются судьбы талантливых людей из народа вроде Андрюшки Голикова. Кондратий Воробьев, к которому Петр «каждый раз в кузню заворачивает», по настоятельному совету царя решается последовать примеру заводчика Никиты Демидова, хотя до сих пор проявил себя только как искусный мастер. Иностранцы на русской службе теперь заведомо хуже своих, русских, хотя и те в третьей книге мало проявляют свою индивидуальность, кроме блистательного по-прежнему Меншикова и отчасти Репнина. Они во всем уступают самому Петру, как, например, Шереметьев, два года смело воевавший, - «черт подменил фельдмаршала».

Исчезли прежние снижавшие, но отчасти и утеплявшие образ Петра детали: на страницах первых книг он может потерять разум от страха, показан в рваном чулке, в подштанниках, справляющим «малую нужду» и т.д.; в третьей книге он не позволяет себе даже разуться на палубе корабля. В последнем эпизоде - взятия Нарвы - Петр кажет себя гуманистом даже в отношении населения вражеского города, ненавидит стойкого коменданта Горна за «печальное дело» его рук. А. Толстой знал свидетельство шведского историка Адлерфельда о том, что Петр дал пленному Горну крепкую пощечину, но отбросил этот штрих «как грубый, резкий и недостойный, не соответствующий величию всей этой сцены. В романе у Петра только срывается со стола рука, сжимаясь в кулак ». Но как бы ни был тенденциозен (оправданно или неоправданно) А. Толстой, третья книга «Петра» отвечала подлинным настроениям времени ее создания, а основные образы романа в ней нисколько не потускнели. Писатель не знал, чем ему кончить «Петра», но объективно вышло так, что хорошо оборвал. Композиция приобрела концентричность. Нарвской конфузией Северная война началась, нарвская победа предвещала другие, более блистательные.

А.Н. Толстой - большой природный талант, вознесенный эпохой общественных катаклизмов (до революции он не был писателем первого ряда), но ею же и изуродованный. Его внутренняя нестойкость принесла ему многие поражения как художнику. Но лучшее из созданного им - а это немало - ставит его в ряд крупнейших русских писателей XX столетия.

Толстой Алексей Николаевич

Голубые города

Алексей Николаевич ТОЛСТОЙ

Голубые города

ДВА СЛОВА ВСТУПЛЕНИЯ

ЧЕРЕЗ СТО ЛЕТ

НАДЕЖДА ИВАНОВНА

УЕЗДНЫЙ ГОРОДОК

ПОДОШВЫ КАСАЮТСЯ ЗЕМЛИ

БЫТ, НРАВЫ И ПРОЧЕЕ

ПОКАЗАНИЯ ТОВ. ХОТЯИНЦЕВА

МЕЛКИЕ СОБЫТИЯ

ЖАРКИЕ ДНИ

ИЗ ОПРОСА НАДЕЖДЫ ИВАНОВНЫ

УБИЙСТВО УТЕВКИНА

КОРОБКА СПИЧЕК

НОЧЬ С ТРЕТЬЕГО НА ЧЕТВЕРТОЕ ИЮЛЯ

________________________________________________________________

ДВА СЛОВА ВСТУПЛЕНИЯ

Один из свидетелей, студент инженерного училища Семенов, дал неожиданные показания по наиболее туманному, но, как это выяснилось в дальнейшем, основному вопросу во всем следствии. То, что при первом знакомстве с обстоятельствами трагической ночи (с третьего на четвертое июля) казалось следователю непонятной, безумной выходкой, или, быть может, хитро задуманной симуляцией сумасшествия, теперь стало ключом ко всем разгадкам.

Ход следствия пришлось перестроить и вести его от финала трагедии от этого куска полотнища (три аршина на полтора), приколоченного на рассвете четвертого июля на площади уездного города к телеграфному столбу.

Преступление было совершено не сумасшедшим - это установили допрос и экспертиза. Вернее всего, преступник находился в состоянии крайнего умоисступления. Приколачивая на столб полотнище, он спрыгнул неловко, вывихнул ногу и лишился чувств. Это спасло ему жизнь, - толпа растерзала бы его. На допросе предварительного следствия он был чрезвычайно возбужден, но уже следователь губсуда застал его успокоившимся и отдающим себе отчет в совершенном.

Все же из его ответов нельзя было составить ясной картины преступления, - она распадалась на куски. И только рассказ Семенова слепил все куски в одно целое. Перед следователем развернулась страстная повесть мучительной нетерпеливой и горячечной фантазии.

ПЕРВЫЕ СВЕДЕНИЯ О ВАСИЛИИ АЛЕКСЕЕВИЧЕ БУЖЕНИНОВЕ

В стороне от станции Безенчук, Пугачевского ныне уезда, тянулся по широкой грязище красноармейский обоз. Кругом бурая степь, мокрые тучи над ней, вдали - тусклая, как трехсотлетняя тоска земли российской, щель просвета над краем степи да телеграфные столбы с подпорками в стороне от дороги. Было это осенью 1919 года.

Головная конная часть, сопровождавшая обоз, наткнулась в этой ветреной пустыне на следы недавнего боя: несколько дохлых лошадей, опрокинутая телега, десяток человеческих трупов без шинелей и сапог. Головной отряд, покосившись, проехал было мимо, но командир вдруг повернулся в седле и указал мокрой варежкой на телеграфный столб. Отряд остановился.

У столба, привалившись, сидел человек с пунцово-красным лицом и, не шевелясь, глядел на подъехавших. С обритого черепа его свисала окровавленная тряпка. Запекшиеся губы шевелились, будто он шептал про себя. Видимо, он делал страшные усилия, чтобы подняться, но сидел, как свинцовый. На рукаве у него была нашита красная звезда.

Когда двое всадников тяжело соскочили с коней и пошли к нему, разъезжаясь по грязи, он быстро-быстро задвигал губами, безусое лицо сморщилось, глаза расширились, белые от ужаса, от гнева.

Не хочу, не хочу, - едва слышно, поспешно бормотал этот человек, отойдите, не застилайте... Мешаете смотреть... Ну вас к черту... Мы же вас давно уничтожили... Не топчитесь перед глазами, не мешайте... Вот опять... С того холма через реку... Глядите же вы, собаки белогвардейские, обернитесь... Видите - мост над полгородом, арка, пролет - три километра... Из воздуха? Нет, нет, - это алюминий. И фонари по дуге на тончайших столбах, как иглы...

Человек бредил в жестоком сыпняке и, видимо, принимал своих за врагов. От него так и не добились, что это был за отряд, десять человек из которого валялось у дороги. Сам он остался жить только оттого, что во время боя лежал раненый в телеге, валяющейся сейчас кверху колесами.

Его положили на воз с овсом. Вечером на станции Безенчук сделали перевязку и с ближайшим санитарным эшелоном отправили в Москву. Документы его были на имя Василия Алексеевича Буженинова, уроженца Смоленской губернии, двадцати одного года.

Человек этот остался жить. К весне он встал на ноги, а летом его снова бросили на фронт. С сотнями других, таких же как он, Буженинов входил и уходил из разоренных городов Украины; хоронился по орешникам и вишенникам, отстреливаясь от белых и зеленых; сиживал в звездные ночи у костра над Доном; месил грязь в степях под осенним ветром, воющим уныло между ушами коня да по телеграфным проводам; бился в лихорадке в палящих песках Туркестана; ходил под Перекоп и в Польшу.

Все это впоследствии вспоминалось ему как сновидение: стычки, песни голодного брюха, перетянутого красноармейским кушаком, полуразбитые теплушки, мчавшиеся по равнинам, пылающие на горизонте крыши деревень, товарищи - то горластые и беззаботные, то бешено злые в бою, то присмиревшие с усталости и голода. Товарищи, как бегущие мимо вагона столбы и деревья, уходили из памяти, из зрения, уходили "домой", в землю. Разного человека в те годы не было, - были братишки. Вот он, братишка, обмотавший кусками ковра ноги - вместо сапог, таскает ложкой из котла кашу так, что желваки катаются на скулах, а к вечеру, гляди, лежит, уткнувшись, запустив окоченевшие пальцы в землю.

Вот отчего те годы вспоминались как сон.

Сведения о жизни Василия Алексеевича расплываются в тумане этих лет. Болен и ранен не был, в отпуску не бывал. Однажды Семенов встретил его в пограничном городке, в корчме, и за самогоном провел несколько часов в горячей беседе. Впоследствии Семенов рассказывал так об этой встрече:

С Василием Бужениновым мы окончили одно училище, он был классом старше. Затем он поступил на архитектурные курсы в шестнадцатом году, а я в семнадцатом - в инженерное.

В корчме мы стали вспоминать прошлое. Вдруг Буженинов вскочил, перекривился. "Чего старье переворачивать, давай о другом. Сто лет прошло с тех пор. Я вот помню, как бабушка у нас в доме, в провинции, спички колола вместе с головкой на четыре части для экономии, - из одной коробки четыре коробки выгоняла. Вот так сэкономили! Две с половиной тысячи паровозов валяются под откосами. Я спрашиваю: война кончена, значит опять теперь спички на четыре части колоть? Возврата нет, старое под откос! Либо нам погибнуть к дьяволу, либо мы построим на местах, где по всей земле наши братишки догнивают, - построим роскошные города, могучие фабрики, посадим пышные сады... Для себя теперь строим... А для себя - великолепно, по-грандиозному..."

После демобилизации Василий Алексеевич поступил снова на архитектурные курсы и пробыл в Москве до весны 1924 года. Семенов рассказывает, что все это время Буженинов работал с каким-то даже исступлением. Питался впроголодь. Одно время, говорил, он ночевал в склепе на Донском кладбище. Женщин, разумеется, дичился. И носил на костлявых, сутулых плечах все ту же красноармейскую шинелишку, простреленную, в бурых пятнах, в которой его когда-то нашли в степях Пугачевского уезда.

В начале апреля Буженинов заболел нервным переутомлением. Семенов приютил его у себя на диване. Тогда же Буженинов получил из уездного города, со своей родины, какое-то письмо и часто перечитывал его, будто оно было написано на мало понятном ему языке. Письмо страшно его волновало. Несколько раз он говорил, что должен побывать на родине, иначе во всю жизнь не простит себе. Очевидно, воображение его было также не в порядке.

Семенов собрал деньги между товарищами и купил Буженинову железнодорожный билет. Дня за два до его отъезда по случаю весенних дней была вечеринка, на которой Буженинов, захмелев, в крайнем возбуждении рассказал товарищам удивительную историю.

Рассказ его приводится здесь в том именно виде, каким был воспринят товарищами, плотно набившимися в комнату Семенова, когда за открытым окном над московскими крышами, над полосатыми от рекламных лент узкими улицами, над древними башнями, над прозрачными ветвями бульварных лип разлился синеватый свет вечера и пренебреженный поэтами всего Союза весенний месяц узким ледяным серпом стоял в вечерней пустыне.

ЧЕРЕЗ СТО ЛЕТ

"Четырнадцатого апреля 2024 года мне стукнуло сто двадцать шесть лет... Подождите скалиться, товарищи, я говорю очень серьезно... Я был ни стар, ни молод: седой, что считалось весьма красивым, - волосы отлива слоновой кости; угловатое свежее лицо; сильное тело, уверенное в движениях; легкая одежда, без швов, из шерсти и шелка; упругая обувь из кожи искусственных организмов - так называемой "сапожной культуры", разводимой в питомниках Центральной Африки.

Все утро я работал в мастерской, затем принимал друзей и сейчас, в сумерки, вышел на террасу уступчатого дома, облокотился и глядел на Москву.

Толстой Алексей Николаевич

Голубые города

Алексей Николаевич ТОЛСТОЙ

Голубые города

ДВА СЛОВА ВСТУПЛЕНИЯ

ЧЕРЕЗ СТО ЛЕТ

НАДЕЖДА ИВАНОВНА

УЕЗДНЫЙ ГОРОДОК

ПОДОШВЫ КАСАЮТСЯ ЗЕМЛИ

БЫТ, НРАВЫ И ПРОЧЕЕ

ПОКАЗАНИЯ ТОВ. ХОТЯИНЦЕВА

МЕЛКИЕ СОБЫТИЯ

ЖАРКИЕ ДНИ

ИЗ ОПРОСА НАДЕЖДЫ ИВАНОВНЫ

УБИЙСТВО УТЕВКИНА

КОРОБКА СПИЧЕК

НОЧЬ С ТРЕТЬЕГО НА ЧЕТВЕРТОЕ ИЮЛЯ

________________________________________________________________

ДВА СЛОВА ВСТУПЛЕНИЯ

Один из свидетелей, студент инженерного училища Семенов, дал неожиданные показания по наиболее туманному, но, как это выяснилось в дальнейшем, основному вопросу во всем следствии. То, что при первом знакомстве с обстоятельствами трагической ночи (с третьего на четвертое июля) казалось следователю непонятной, безумной выходкой, или, быть может, хитро задуманной симуляцией сумасшествия, теперь стало ключом ко всем разгадкам.

Ход следствия пришлось перестроить и вести его от финала трагедии от этого куска полотнища (три аршина на полтора), приколоченного на рассвете четвертого июля на площади уездного города к телеграфному столбу.

Преступление было совершено не сумасшедшим - это установили допрос и экспертиза. Вернее всего, преступник находился в состоянии крайнего умоисступления. Приколачивая на столб полотнище, он спрыгнул неловко, вывихнул ногу и лишился чувств. Это спасло ему жизнь, - толпа растерзала бы его. На допросе предварительного следствия он был чрезвычайно возбужден, но уже следователь губсуда застал его успокоившимся и отдающим себе отчет в совершенном.

Все же из его ответов нельзя было составить ясной картины преступления, - она распадалась на куски. И только рассказ Семенова слепил все куски в одно целое. Перед следователем развернулась страстная повесть мучительной нетерпеливой и горячечной фантазии.

ПЕРВЫЕ СВЕДЕНИЯ О ВАСИЛИИ АЛЕКСЕЕВИЧЕ БУЖЕНИНОВЕ

В стороне от станции Безенчук, Пугачевского ныне уезда, тянулся по широкой грязище красноармейский обоз. Кругом бурая степь, мокрые тучи над ней, вдали - тусклая, как трехсотлетняя тоска земли российской, щель просвета над краем степи да телеграфные столбы с подпорками в стороне от дороги. Было это осенью 1919 года.

Головная конная часть, сопровождавшая обоз, наткнулась в этой ветреной пустыне на следы недавнего боя: несколько дохлых лошадей, опрокинутая телега, десяток человеческих трупов без шинелей и сапог. Головной отряд, покосившись, проехал было мимо, но командир вдруг повернулся в седле и указал мокрой варежкой на телеграфный столб. Отряд остановился.

У столба, привалившись, сидел человек с пунцово-красным лицом и, не шевелясь, глядел на подъехавших. С обритого черепа его свисала окровавленная тряпка. Запекшиеся губы шевелились, будто он шептал про себя. Видимо, он делал страшные усилия, чтобы подняться, но сидел, как свинцовый. На рукаве у него была нашита красная звезда.

Когда двое всадников тяжело соскочили с коней и пошли к нему, разъезжаясь по грязи, он быстро-быстро задвигал губами, безусое лицо сморщилось, глаза расширились, белые от ужаса, от гнева.

Не хочу, не хочу, - едва слышно, поспешно бормотал этот человек, отойдите, не застилайте... Мешаете смотреть... Ну вас к черту... Мы же вас давно уничтожили... Не топчитесь перед глазами, не мешайте... Вот опять... С того холма через реку... Глядите же вы, собаки белогвардейские, обернитесь... Видите - мост над полгородом, арка, пролет - три километра... Из воздуха? Нет, нет, - это алюминий. И фонари по дуге на тончайших столбах, как иглы...

Человек бредил в жестоком сыпняке и, видимо, принимал своих за врагов. От него так и не добились, что это был за отряд, десять человек из которого валялось у дороги. Сам он остался жить только оттого, что во время боя лежал раненый в телеге, валяющейся сейчас кверху колесами.

Его положили на воз с овсом. Вечером на станции Безенчук сделали перевязку и с ближайшим санитарным эшелоном отправили в Москву. Документы его были на имя Василия Алексеевича Буженинова, уроженца Смоленской губернии, двадцати одного года.

Человек этот остался жить. К весне он встал на ноги, а летом его снова бросили на фронт. С сотнями других, таких же как он, Буженинов входил и уходил из разоренных городов Украины; хоронился по орешникам и вишенникам, отстреливаясь от белых и зеленых; сиживал в звездные ночи у костра над Доном; месил грязь в степях под осенним ветром, воющим уныло между ушами коня да по телеграфным проводам; бился в лихорадке в палящих песках Туркестана; ходил под Перекоп и в Польшу.

Все это впоследствии вспоминалось ему как сновидение: стычки, песни голодного брюха, перетянутого красноармейским кушаком, полуразбитые теплушки, мчавшиеся по равнинам, пылающие на горизонте крыши деревень, товарищи - то горластые и беззаботные, то бешено злые в бою, то присмиревшие с усталости и голода. Товарищи, как бегущие мимо вагона столбы и деревья, уходили из памяти, из зрения, уходили "домой", в землю. Разного человека в те годы не было, - были братишки. Вот он, братишка, обмотавший кусками ковра ноги - вместо сапог, таскает ложкой из котла кашу так, что желваки катаются на скулах, а к вечеру, гляди, лежит, уткнувшись, запустив окоченевшие пальцы в землю.

Вот отчего те годы вспоминались как сон.

Сведения о жизни Василия Алексеевича расплываются в тумане этих лет. Болен и ранен не был, в отпуску не бывал. Однажды Семенов встретил его в пограничном городке, в корчме, и за самогоном провел несколько часов в горячей беседе. Впоследствии Семенов рассказывал так об этой встрече:

С Василием Бужениновым мы окончили одно училище, он был классом старше. Затем он поступил на архитектурные курсы в шестнадцатом году, а я в семнадцатом - в инженерное.

В корчме мы стали вспоминать прошлое. Вдруг Буженинов вскочил, перекривился. "Чего старье переворачивать, давай о другом. Сто лет прошло с тех пор. Я вот помню, как бабушка у нас в доме, в провинции, спички колола вместе с головкой на четыре части для экономии, - из одной коробки четыре коробки выгоняла. Вот так сэкономили! Две с половиной тысячи паровозов валяются под откосами. Я спрашиваю: война кончена, значит опять теперь спички на четыре части колоть? Возврата нет, старое под откос! Либо нам погибнуть к дьяволу, либо мы построим на местах, где по всей земле наши братишки догнивают, - построим роскошные города, могучие фабрики, посадим пышные сады... Для себя теперь строим... А для себя - великолепно, по-грандиозному..."

Многоплановое произведение и, я бы сказал, примечательное в богатом творческом наследии А. Толстого, поскольку через судьбу главного героя оно касается самого острия не формального, но истинного духовного самоопределения человека. Его можно назвать одновременно фантастическим, реалистическим и символическим.

Собственно фантастических элементов здесь как будто немного. Только горячечный сон наяву, грезы главного героя о будущем новом мире. Но сам образ Василия Буженинова, начинающего архитектора, ночующего в склепе на Донском кладбище, явно не укладывается в рамки «бытовой» литературы. И вместе с тем, этот образ, как все лучшие образы, созданные А. Толстым, глубоко реалистичен, достоверен. Нужно быть настоящим писателем, подлинным художником слова, чтобы в конкретном живом, вызывающем сочувствие характере запечатлеть целый «психо-социальный» тип человека в переломную историческую эпоху, и, тем самым, саму эту эпоху. (К слову, всякая эпоха у нас в России считается переломной. Но всё же революция 1917-го года и последовавшая за ней гражданская война заслуживают особого внимания.) Это касается не только Буженинова, но и других героев рассказа. Мне кажется, имеется определенное сходство между Бужениновым и персонажами «Аэлиты» Лосем и, особенно, Гусевым. Это люди нового, изменившегося (изменяющегося) мира. И вот Василий Буженинов, этот «новый человек» страстно полюбил Надю, обычную молодую красивую девушку, полностью чуждую, как оказалось, всяких идей прогресса и, тем более, фантастических мечтаний. Здесь разворачивается уже не драма, но трагедия в её первозданном, античном смысле, ибо она включает в себя не только судьбы конкретных людей, но и вечный конфликт мировоззрений. Ведь Надя не какая-то злодейка, «роковая женщина». Она просто такова, каковы, кажется, все люди вокруг неё. Трагизм ситуации усиливается тем, что Буженинов, человек, познавший горький опыт войны, стоявший на краю гибели, испытывает, по сути, первое «нормальное» чувство, так называемую первую любовь. Унизительный крах этой любви есть для него и крах мечты о «голубых городах», не просто разочарование, но обесценивание всей его жизни. Буженинов не мог бы, наверное, связно и точно выразить словами суть конфликта, но его щемящее чувство «неправильности» окружающей обстановки передается читателю. Мои элементарные рассуждения не могут, конечно, передать той меры художественной выразительности и эмоционального воздействия, которых здесь достигает автор. Мне представляется, что отчасти сам Толстой выступает в своем рассказе в роли тов. Хотяинцева, говоря Буженинову о перевоспитании целых поколений: «Мещанство метлой не выметешь – ни железной, ни огненной».

А. Толстой, будучи великим писателем и знатоком русской души не склонен был, конечно, упрощать картину послереволюционной действительности и в социальном, и в историческом плане. И рассказ «Голубые города» - одно из лучших тому свидетельств. Но, по-видимому, сожжение уездного городка в финале рассказа символизирует, так сказать, исторический тупик старой России (мира?). И этот символический смысл имеет, на мой взгляд, непреходящее (пока:) значение.

Ю. В. Ревич, 1998

М.: Ин-т востоковедения РАН, 1998.- С. 47-68.

Текст книги любезно предоставлен Ю. В. Ревичем - Верстка Ю. Зубакин, 2002

    Наверно, вы не дрогнете,
    Сминая человека,
    Что ж, мученики дoгмата,
    Вы тоже жертвы века.
    Б.Пастернак

М ногие читают книги, ничего не зная и не желая знать об их авторах. Особенно в детстве. Но если мы все-таки что-то знаем, то вокруг прочитанных страниц возникает призрачное облачко, которое необычным цветом окрашивает напечатанные на них слова. Есть книги с особыми судьбами - фигура автора, место или обстоятельства, сопутствующие их созданию, могут иметь едва ли не большее значение, чем прямой текст. Мы вольны считать Николая Островского экзальтированным фундаменталистом с изуродованными телом и психикой, но его невозможно обвинить в том, что "Как закалялась сталь" он написал в порядке госзаказа, с желанием угодить, попасть в струю. А читая "Колымские рассказы"Варлама Шаламова, нельзя забыть о том, что ужас концлагерей автор пережил не только в воображении...

В последние годы у нас кардинально изменилось отношение к Алексею Толстому. Разбился вдребезги долгие годы воздвигаемый имидж вальяжного старейшины писательского цеха, бывшего графа, поставившего перо на службу трудовому народу, чем, а не только талантом, и снискавшим всеобщую любовь. Вырисовывается иная фигура: уютно устроившийся в экологической нише официального классика приспособленец, который вполне сознательно поддерживал преступления сталинского режима.

У аристократа из такой славной фамилии не хватило гражданского мужества просто помолчать. Он усердно доколачивал гвозди, вбитые в руки и ноги уже распятых людей. "Диверсионная организация голода, циничное издевательство над населением, заражение семенных фондов, массовое отравление скота, вредительство в индустрии, в сельском хозяйстве, в горном, в лесном деле, вредительство в науке, в школах, в литературе, в финансах, в товарообороте, травля и убийство честных работников, шпионаж..." - "все это творили холопы нашего смертельного врага - мирового фашизма: троцкие, енукидзе, ягоды, бухарины, рыковы и другие наемники, убийцы, провокаторы и шпионы..." (Из статьи "Справедливый приговор", 1938 г.). Граф старательно популяризировал сталинское учение относительно обострения классовой борьбы при социализме.Он неуклонно требовал высшей меры и письменно свидетельствовал глубокое удовлетворение приведением приговоров в исполнение, не забывая запканчивать почти каждую статью здравицей в честь великого Сталина. Эти выступления литературовед В.Щербина оценил так: "Толстой в своих статьях пропагандировал гуманистическую сущность советского строя". Подхватив эстафету у Горького, Толстой пытается убедить окружающий мир в том, что говорит "правду о счастливой стране, где веселые, смелые люди, не зная заботы о завтрашнем дне, строят крылья, чтобы лететь выше всех в мире".

Остервенелый стиль при любом упоминании "врагов народа" был обязательным компонентом советского этикета, что, впрочем, не красит тех, кто им пользовался. Сейчас-то нам срезали катаракту с глаз, подумает кто-то, попробовали бы вы так рассуждать в те времена. С этим трудно спорить. Да, боялись. Я и не требую ни от кого проявлений героизма. Но скромно предполагаю, что лезть из кожи было необязательно. Особенно тем, кто ничем не рисковал. Слабое утешение для Толстого в том, что он был не одинок. "В своем одичании и падении писатели превосходили всех", - свидетельствовала Надежда Мандельштам. В то же время не в чем упрекнуть, например, Пришвина, который доверял подлинные мысли только дневнику, или Паустовского, который, делая вид, что вокруг ничего не замечает, вдохновенно воспевал красоту Мещеры. Истовость служения инквизиторам - вот что убивает.

По разделу материального благоденствия и государственного признания Толстой добился максимума того, что можно пожелать в земной жизни. Однако не стоит забывать, что есть суд потомков (Лермонтов называл его Божьим судом), и любой писатель должен прикинуть, какая чаша тяжелее, прежде чем продавать душу дьяволу.

Но диалектику, хотя и не по Гегелю, мы учили, и есть повод ее припомнить. Одновременно с живодерскими кличами Толстой написал прекрасную, любимую всеми детьми сказку "Золотой ключик", которая велит быть сообразительным, добрым, справедливым и не покоряться карабасам-барабасам, даже когда силы отчаянно неравны.

О.Давыдову принадлежит оригинальная гипотеза: будто бы в образной системе "Золотого ключика"зашифровано неприятие автором марксистской идеологии. Папа Карло - это папа Карло Маркс, пищащее полено - пролетариат, а вырезанный из него Буратино - уже пролетариат организованный, так сказать, структурированный, хотя еще несознательный. Мальвина с ее педагогическими замашками олицетворяет собой партийную дисциплину, а лиса Алиса и кот Базилио - сами понимаете - гнусную буржуазию... Пользуясь предложенной методикой, я берусь не менее доказательно разыграть по нотам, предположим, сказки "Терем-теремок" российскую имперскую идею, развалившуюся в наши дни. Подобные, порой забавные интерпретации вовсе не так уж высосаны из пальца, как может показаться. Любая мудрая сказка, как и ее ближайшая родственница фантастика, всегда таит в себе неведомые глубины, о которых порой не догадывается и сам автор. От имени автора можно говорить только тогда, когда он сам подтверждает наши предположения. Чаще же всего художник создает обобщенные философские или поэтические символы, а уж наше дело, как воспользоваться ими. О "Буратино" можно сказать твердо: сказка эта добрая. Однако у Толстого одни слова уж больно далеко разошлись с другими, которые, повторяю, писать его никто не вынуждал.

Как же новые поколения должны относится к сочинениям Алексея Николаевича Толстого? С отвращением оттолкнуть их или не обращать внимания на его моральный облик? Мол, какое нам дело до того, что Толстой написал сервильную повесть "Хлеб", ведь он же создал превосходный роман "Петр Первый", в котором, кстати, подспудно просачивается мысль о просвещенном правителе. Достоинства романа признал даже Бунин, приславший из Парижа через "Известия" записку: "Алеша! Хоть ты и... но талантливый писатель"... Наверно, самое правильное все-таки знать, кто писал книгу, и если уж читать ее, то сегодняшними глазами.

Т олстому принадлежат два фантастических романа, долгие годы считавшиеся золотым фондом советской фантастики. Продолжают ли они оставаться в уставном капитале этого фонда после банкротства старой системы ценностей?

Впервые Толстой обратился к фантастике в романе "Аэлита" (1923 г.), если не считать изданного годом ранее рассказа "Граф Каллиостро", который, впрочем, провинциально-усадебной чертовщиной не очень выбивается из привычного писательского русла, чего никак нельзя сказать об "Аэлите". Она была написана в точке перелома, перехода от Толстого дореволюционного к Толстому советскому, и уже в ней дали себя знать противоречия, которые перекорежили многие страницы отечественных творцов: несомненный художественный талант, зоркое видение действительности оказывались в неразделимом переплетении с идеологическими догмами, отчасти усвоенными, отчасти навязанными. Ленин говорил о кричащих противоречиях в творчестве Льва Толстого. У талантливых писателей советского времени противоречия "кричали" куда громче. Фигурально говоря, это был непрекращающийся десятилетиями вопль.

Обстоятельства, в которых создавалась "Аэлита", были прежде всего связаны с возвращением писателя из недолгой отлучки. Его возвращение наделало шуму в эмигрантских кругах; возможно, Толстой и сам помешивал угли в костре (открытое письмо Н.В.Чайковскому и т.п.), чтобы придать себе побольше респектабельности в глазах Советской власти. С сегодняшних позиций есть соблазн объяснить его возвращение как расчетливый конъюнктурный акт. Но это все же не так. Толстой тех лет - не сановный академик, не депутат Верховного Совета всех созывов, не председатель Государственной комиссии по расследованию преступлений немецко-фашистских оккупантов, а молодой русский писатель, ищущий свое место в водовороте событий. Несомненно, что и отъезд его из Советской России в 1919 году и возвращение в 1923-ем были выстраданными поступками. Среди причин возвращения Толстого можно назвать по крайней мере три. Вряд ли он лукавил, когда писал Чуковскому: "Эмиграция, разумеется, уверяла себя и других, что эмиграция - высококультурная вещь, сохранение культуры, неугашение священного огня.Но это только так говорилось, а в эмиграции была собачья тоска. Эта тоска и это бездомное чувство вам, очевидно, незнакомо... Много людей наложило на себя руки. Не знаю, чувствуете ли вы с такой пронзительной остротой, что такое родина, свое солнце над крышей..." Даже непримиримый враг советской власти, уже упоминавшийся Степун поверил в чистоту его побуждений: "Может быть, я идеализирую Толстого, но мне и поныне верится, что его возвращение было не только браком по расчету с большевиками, но и браком по любви с Россией". Так-то оно так, но мы вправе предположить, что Бунин любил Россию не меньше, однако предпочел умереть на чужбине. Видимо, у Толстого сработали дополнительные стимулы. Он был не просто патриотом, а патриотом-государственником, он увидел - и, между прочим, не безосновательно, - что именно большевики стали правопреемниками российской великодержавной идеи. И, может быть, эта разрушительная идея и послужила основой его нравственного падения. Возвращались многие. В услужение шли не все.

Но была еще одна причина. Мы уже говорили о послереволюционной эйфории среди части интеллигенции. Вот и Толстой видел в революции не только кровавого Молоха. Он уверял себя, что ЧК, продразверстка, военный коммунизм, даже перехлесты, заложники, пытки, террор - зло временное, а под поверхностной рябью таится огромная созидательная энергия. В последние годы появилось немало публицистов, которые яростно доказывают, что позитивных моментов в Октябрьской революции изначально и не содержалось, что она была всего лишь вспышкой острозаразной болезни, которую не удалось ликвидировать в зародыше исключительно из-за мягкотелости в общем-то славненького царя-батюшки и его генералов-гуманистов. Но нет сомнений, что до сталинского переворота, а у многих и позже, а у особо отсталых даже и сейчас - в умах царило, может быть, романтизированное, но искреннее убеждение: в России творится невиданный социальный эксперимент, который в короткие сроки способен дать феноменальные результаты. За эту веру я не упрекаю ни Толстого, ни кого бы то ни было из его современников. Мое единственные условие - искренность.

"Аэлита" как раз и писалась, когда ее автор менял Берлин на Москву, она отразила его метания. Одному из первых об окончании работы над романом о "хорошенькой и странной женщине" в октябре 1922 года Толстой сообщил Чуковскому. Но как раз Чуковского первого поразил столь крутой поворот: "Что с ним случилось, не знаем, он весь внезапно переменился. Переменившись написал "Аэлиту"; "Аэлита" в ряду его книг - небывалая и неожиданная книга... В ней не Свиные Овражки, но Марс. Не князь Серпуховский, но буденновец Гусев. И тема в ней не похожа на традиционные темы писателя: восстание пролетариев на Марсе. Словом, "Аэлита" есть полный отказ Алексея Толстого от того усадебного творчества, которому он служил до сих пор".

Можно углядеть в столь неожиданном обращении Толстого к Марсу стремление заявить о себе, как о революционном литераторе, одновременно обезопасив себя от упреков в недостаточном знании современности. Марс - это необычно, а необычное было в моде. Однако бдительные идеологические вохровцы не допускали никаких уверток: "Общим правилом можно признать, что революционный писатель принимается за изображение классовой борьбы в фантастической или утопической форме в том случае, если он не вполне разбирается в окружающей его действительности или если субъективно он стоит в... резком противоречии с сознательно принятой им идеологией" (И.Маца. "Литература и пролетариат на Западе", 1927 г.). Как видите, любому писателю не только запрещается всякое фантазирование, но его еще и априорно подозревают в контрреволюционных поползновениях.

С одной стороны, в самой идее полета на Марс из голодного, неустроенного Питера отразились энтузиастические настроения тех лет. Они сродни все тому же каналу из Арктики в Индию. Но - с другой стороны - что-то сопротивляется попытке записать полет Лося в актив Советской власти. Не грандиозное, общегосударственное шоу, какие мы не раз наблюдали в дальнейшем, а рядовое, почти заурядное событие - ракета стартовала чуть ли не тайком из обыкновенного двора. Частная инициатива рядового петербургского инженера, которого даже типичным представителем революционной интеллигенции не назовешь. На Марс летят случайные люди. Но это закономерная случайность. Революция взбаламутила разные социальные слои, они перемешались, и не сплавились. Странно, не правда ли, что у Лося нет не только сподвижников, но и помощников, и он вынужден пригласить с собой в полет незнакомого солдата? Для Лося это бегство от действительности, от тоски по умершей жене, попытка преодолеть душевное смятение, даже разочарованность в жизни. (А с чего бы - в нашей-то буче боевой, кипучей?) В сумбурной, бессвязной предотлетной речи он верно оценивает себя: "Не мне первому нужно было лететь. Не я первый должен проникнуть в небесную тайну. Что я найду там? - Забвение самого себя... Нет, товарищи, я - не гениальный строитель, не смельчак, не мечтатель, я - трус, я - беглец..." В последующих изданиях автор подубрал пессимистические настроения героя, но тем не менее его Лось решительно не похож на звездных капитанов, напоминающих по бездуховности металлический памятник Юрию Гагарину, который воздвигнут в Москве на площади его имени. Правда, монументы повалили в фантастику несколько позднее, но и начинать эпопею освоения космоса героическим советским народом с каких-то неврастеников не полагалось бы, чего опять-таки не оставила без внимания критика 20-30-х годов. Комментаторы настоятельно рекомендовали автору ввести в книгу иных героев. Так, Л.Жуков хотел бы улучшить Лося. "Читатель вправе думать, что инженер Лось еще раз полетит на Марс. Эта волевая активность заряжает читателя, пробуждает в нем активное стремление двигаться вперед и вперед". (Уж кто-кто, а Лось пробуждать энергию в читателях не может, да и не собирается. Его и на одну Аэлиту-то не хватило). А М.Чарный выражает противоположное сожаление: вот если бы Толстой оставил гостя в объятьях Аэлиты, то инженер скорее "разоблачил" бы себя.

Впрочем, и лучшие, неангажированные критические силы тоже встретили роман прохладно, правда, по другим причинам.

Виктор Шкловский как всегда лапидарен и категоричен: "Аэлита прежде всего неприкрытое подражание Уэльсу... На Марсе, конечно, ничего не придумано... В "Аэлите" - скучно и не наполнено...", "Роман плоховат", "Не стоило писать марсианских рассказов", - в голос заявили Чуковский с Тыняновым. Но и критично настроенные рецензенты высоко оценивали образ спутника Лося, красноармейца Гусева. Чуковский после основательной выволочки вынес приговор: "И все же "Аэлита" превосходная вещь, так как служит пьедесталом для Гусева. Не замечаешь ни фабулы, ни других персонажей, видишь только эту монументальную фигуру, заслоняющую весь горизонт. Гусев - образ широчайших обобщений, доведенный до размеров национального типа. Если иностранец захочет понять, какие люди у нас делали революцию, ему раньше всего нужно будет дать эту книгу. Миллионы русских рядовых деятелей русской революции воплотились в этом одном человеке..."

Оценка представляется мне неимоверно завышенной. Нет, не вошел Гусев в обойму революционных чудо-богатырей. Иностранцам давали иные книги. Но в то же время я хочу согласиться с Корнеем Ивановичем, хотя и не уверен, что он именно такой смысл вкладывал в свою оценку. (А может, подспудно и вкладывал). Верно: революция победила благодаря поддержке гусевых. Но утверждаю это я без прежнего пиетета. Гусев - люмпен, маргинал, его ничто не связывает ни с землей, ни с небом, ни с водой, ни с городом, ни с деревней. Для него и революция, и полет на Марс - всего лишь занятные приключеньица. Гусев мимоходом учредил четыре республики, как не без восхищения счел нам нужным сообщить автор, а однажды, собрав сотни четыре таких же "диких гусей", отправился освобождать Индию, да вот, горы помешали... Так ведь не только Гусев собирался освобождать несчастную Индию. Точку зрения книжного персонажа разделял, например, Председатель Реввоенсовета Л.Д.Троцкий: "Дорога на Индию может оказаться для нас в данный момент более проходимой и более короткой, чем дорога в Советскую Венгрию..." Удивительным образом индийская тема всплыла в наши дни, как в одиозной фразе о сапогах, которые российский солдат почему-то должен обмыть в Индийском океане, так и в новом романе "Великий поход за освобождение Индии" Валерия Залотухи (1995 г.), использовавшим идею Гусева-Толстого-Троцкого.

Г усевская попытка была лишь самодеятельностью полевого командира, которая тем не менее свидетельствовала о том, что идея присоед... простите, освобождения Индии зрела в массах, себя уже освободивших. В романе Залотухи раздается команда с самого верха. Как у нас водится, ответственное решение принимается в предельно узком кругу - Ленин, Троцкий, Сталин. Посылается регулярная часть - тридцать тысяч сабель. Правда, она тоже двинулась воевать Индию тайком, без объявления войны. Но кому было ее объявлять? Индии? Так мы ее же освобождать от колонизаторов собрались. (Перекинусь на реальную историю - а кому была объявлена война при вторжении в Афганистан?) Еще глупее объявлять войну Англии? Тогда уж надо было бы начинать с нападения на Тауэр, а не на Тадж-Махал. Предполагалось, что угнетенные народы встретят конников красными знаменами и объятиями, и таким образом будет компенсирована неудача Тухачевского под Варшавой; освободительные идеи, несомые им в Польшу на концах сабель, неблагодарные ляхи почему-то не поддержали. На этот раз подстраховались: пойдет все, как по маслу, можно будет и во всеуслышание объявить. Неподготовленные экспромты иногда удавались: октябрьское восстание, полет на Марс...

Но что общего между событиями, разными не только по масштабам и последствиям, но и по степени их, так сказать, трансцедентальности? Объединяет их слово "авантюра". Каждое из них оставило за собой след в виде увлекательных романов и гор реальных трупов.

Роман Залотухи - модель в натуральную величину кровавых и кончающихся провалом авантюр. Чтобы покорять страны и народы, нужны люди особого менталитета, как бы мы сейчас сказали. Тут самое время вспомнить об Алексее Ивановиче Гусеве.

У Залотухи есть его прямой аналог - комэск Новиков, по прозвищу Новик. Тоже перекати-поле - с Лениным в башке и наганом в руке. Он, конечно, всем сердцем рвется освобождать угнетенных, но не прочь прихватить ожерелье для любовницы или приказать, чтобы к нему приводили по одной наложниц из "освобожденного" гарема, точно так же, как Гусев параллельно с руководством марсианской революцией выменивает у аборигенов золото на безделушки. Побратим Новик не собирается удовольствоваться Индией. На Марс, правда, его не пригласили; не беда - следующей мишенью намечается Австралия, в которой, как ему рассказывали, не только все звери с торбами на животе, но "тоже люди живут, тоже небось от капитала маются"... Примерно такое же представление, как у Гусева о Марсе.

Полбеды, если бы гусевы и новики ограничивались в ранге от рядового до командира эскадрона... Беда в том (беда не автора - наша беда), что и во всех остальных действующих лицах, занимающих более высокие командные посты мы с легкостью обнаруживаем гусевские черты. Не только в "железном" комкоре Лапиньше (конечно, латыше), не только в типовом комиссаре Брускине (конечно, еврее), но и в Кобе-Сталине, и во Льве Троцком, и в самом Ленине. Затесавшийся случаем в их компанию старый шулер Шишкин без промедления догадывается, что перед ним промежуточные люди, калики перехожие, которые берутся за глобальные перестройки, не осознавая своей ответственности за судьбы миллионов задурманенных, доверившившихся им людей, и готовые рушить жизнь других народов, в которой они уж точно ничего не понимают.

В Гусеве и иже с ним отчетливо видно генетическое родство с булгаковским Шариковым. В известном смысле Гусев - тоже новый человек, гомункулюс революции. Реакции гусевых заранее определены и полностью предсказуемы - "Эти штуки мы знаем!", "Даешь, тудыть твою в душу, арсенал!", "Дура ты, Игошка, жизни настоящей не понимаешь..." Это реакции людей с мозгами, промытыми классовой терминологией. (Несравненно полнее этот тип обрисован у Платонова, который, конечно же, знал их лучше Толстого). Может быть, загадочные и на первый взгляд бессмысленные действия Толстого, который после "Аэлиты" ни с того, ни с сего взялся переписывать знаменитую пьесу Чапека о роботах "RUR" и издал ее под названием "Бунт машин", принципиально ничего не изменив, объясняются тем, что в 1924 году писатель еще чувствовал инстинктивный страх перед сотнями тысяч марширующих под красными флагами серийных гусевых. Позже он и сам влился в их ряды. Но интуиция Толстого позволила ему угадать - во многом именно эти шелапутные, безответственные парни сделали революцию. Результаты их самоотверженных усилий мы расхлебываем уже семьдесят пять лет. Впоследствии Толстой стал усиливать сознательное начало в своих героях (хотя бы в Телегине из "Хождения по мукам"), но, может быть, в "Аэлите" он был ближе к истине.

Все это давно неактуально, и если бы в книге действовали только Гусев и Лось, она вряд ли бы устояла на полках. Роман выжил благодаря образу, которого Чуковский и другие не замечали. Когда мы начинаем искать символ вечно женственного, марсианка Аэлита непременно приходит на ум. Аэлита - изящество, ум, красота, любовь. На последних страницах романа образ Аэлиты расширяется до вселенских масштабов, до образа идеальной женщины вообще: "...Голос Аэлиты, голос любви, вечности, голос тоски, летит по всей вселенной..."

В книге скрыт какой-то секрет, плохо поддающийся литературоведческому препарированию. Почему образ Аэлиты так поэтичен? Ведь автор вроде бы не дал нам проникнуть в ее душу, не поделился ее мыслями или чувствами. Мы рассматриваем ее все время со стороны. Даже портрет дан наброском - постоянно подчеркивается хрупкость, пепельный цвет волос, да голубовато-белый - кожи. Но это не мешает нам видеть ее совершенно отчетливо, гораздо отчетливее, чем, допустим, расплывчатого Лося. Любой иллюстратор нарисует Аэлиту без затруднений, и у всех она окажется разной, но похожей.

В фантастической литературе Марс пользуется повышенным спросом. Оттолкнувшись от Уэллса, воображение земных писателей населило его всеми мыслимыми и немыслимыми созданиями. У американского фантаста Э.Гамильтона есть рассказ "Невероятный мир", который не раз приходит на ум при чтении марсианской фантастики.

Два астронавта, прибыв на Марс, отказываются верить глазам: их окружают живые существа невероятных расцветок и конфигураций - жукоглазые люди, нарывообразные спруты, уродины с клешнями, хоботами, щупальцами... Оказывается, это материализовавшиеся порождения земной фантастики, очень недовольные своей внешностью, приносящей им массу неудобств. Самое же остроумное наблюдение Гамильтона: женщины, разгуливающие среди страшилищ, все до единой являют собой образец земной красоты. Это правило соблюдается и в самых серьезных произведениях, и в самых несерьезных. Дело, надо думать в том, что авторы большинства книг мужчины, для которых оказывается психологически невозможным приписать уродства прекрасному полу. Но насмешки, сопровождающие очередную марсианскую красотку, не липнут к Аэлите. А ведь задача, которую поставил перед собой автор необычайно сложна: надо было сотворить привлекательный образ неземного существа - чуждого нам, но в то же время близкого и понятного.

    Мужики, ищите Аэлиту,
    Аэлита - лучшая из баб...

Нарочито грубоватой лексикой М.Анчаров подчеркивает, что Толстой создал образ идеальный и реальный одновременно. Маститые литературоведы могут сколько угодно утверждать, что наивысшая удача - Гусев. Но что-то не припоминаются ни пионерские отряды, ни кружки любителей фантастики имени товарища А.И.Гусева. А вот певучим именем марсианки называются малые планеты, молодежные кафе, вокально-инструментальные ансамбли, даже фены для укладки волос и стиральные машины. Наверно, все же неслучайно автор назвал книгу именем "хорошенькой и странной" женщины. Таких, как Гусев, в литературе было множество, Аэлита и по сей день остается в гордом одиночестве.

Критика всегда видела главное достоинство художественных образов в их привязке к своему времени, стране, классу. Ничего такого у Аэлиты не наблюдается. Тем и хороша Аэлита, вольная дочь эфира, женщина вообще, на все времена и, как видим, на все планеты. Может быть, потому-то хрупкая марсианочка и убежала тленья. Не хочу ничего дурного сказать о характерных национальных типах. Но, видимо, есть потребность и в идеальных образах. Может быть, в читательской любви к этому неземному созданию проявился подсознательный протест против чрезмерной политизированности комсомолочек, играющих в "ручеек". Допускаю, что и Толстой придумал ее от тоски по другой, потерянной, запомнившейся ему жизни.

Д елая Марс обитаемым, Толстой следовал бытовавшим в те времена убеждениям. В 1877 году, во время великого противостояния двух планет итальянский астроном Д.Скиапарелли разглядел на Марсе сеть прямолинейных линий. Без всяких задних мыслей он назвал их "canali", что по-итальянски означает протоки как естественного, так и искусственного происхождения. Но в других языках "канал" подразумевает рукотворное сооружение, так что у публики сомнений не оставалось. Самым ярым сторонником предположения о том, что каналы эти прорыты, условно говоря, руками разумных существ был американец П.Лоуэлл. Он считал, что по эти артериям текла вода после таяния снеговых полярных шапок, делая таким образом возможным существование растительности, а следовательно и прочей жизни. Лоуэлловскими каналами с голубой водой воспользовался и Алексей Толстой, и Рэй Брэдбери в "Марсианских хрониках" и многие другие.

Это была одна из самых сенсационных гипотез в мире. Споры по данному поводу велись чуть ли не целое столетие и были непосредственными предшественниками нынешних толковищ вокруг НЛО. К несчастью, дальнейшее развитие космических исследований не подтвердило смелых допущений Лоуэлла. Каналы оказались детищем все ж-таки земного, а не инопланетного разума. Но в те времена гипотеза Лоуэлла еще не была окончательно похоронена. Это, конечно, не означает, что Толстой хоть в какой-то мере пытался представить себе подлинный облик гипотетических марсианцев.

По его допущению, обитатели Красной планеты - потомки атлантов, магацитлов , сумевших улететь с Земли во время гибели Атлантиды и смешавшихся с местными племенами. (Затруднений с ракетной техникой и генетикой автор не испытывал). Осталось невыясненным: зачем было лететь так далеко и почему бы им не прихватить с собой собственных женщин? Впрочем, легенда о бегстве атлантов за пределы Земли не открытие Толстого, такую легенду мы можем найти у В.Крыжановской. И по части социологии марсианского общества Толстой, - прав был Шкловский - действительно не придумал ничего оригинального, последовав универсальной марксистской схеме. "Марс скучен, как Марсово поле", - сетовал Ю.Тынянов. Правда, буржуазия заменена аристократией, но все равно - угнетатели, все равно - классовая борьба, все равно - пролетарская революция, бесспорно справедливая, бесспорно высоконравственная...

Дав первому изданию подзаголовок "Закат Марса", Толстой подбросил комментаторам еще одну косточку. В те времена был популярен труд немецкого философа О.Шпенглера "Закат Европы". О распространенности этого трактата можно судить по такому факту - русский перевод 1922 года делался с 32-го немецкого издания. Следующего русского издания пришлось подождать 70 лет, а перевод второго тома не появился и до сих пор. (Кстати сказать, из-за тавтологии двух русских слов у нас название книги Шпенглера традиционно переводят неадекватно. Она ведь называется не "Закат Е в р о п ы", а "Untergang des Abendlandes", т.е. "Закат Запада"). По мнению Шпенглера, западная культура отжила свое и катится к пропасти. В начале ХХI века с ней будет покончено: в исторических процессах действует неумолимый закон последовательной смены великих культур и цивилизаций. Возникшее на обломках старой цивилизации новое образование не имеет с прошлым ничего общего. Кто сейчас понимает греческую лирику, вопрошал Шпенглер; точно так же грядущим поколениям будет чужда музыка Бетховена. И, глядя на беснующиеся толпы рок-фанатов на оглушительных, как паровая машина, концертах "heavy metall", думаешь: а может, и прав был дотошный немец. Что им Бетховен, что они Бетховену?

Разумеется, в Стране Советов концепции Шпенглера были отвергнуты с порога, ведь они не корреспондировались с истматовской пятичленкой - классово ограниченный буржуазный мыслитель по определению был обязан заблуждаться, а советский писатель по тому же определению должен был развенчать его антинаучные штудии. И это "развенчивание" мы, комментаторы, находили у Толстого в избытке. На деле же в романе нет ни следования Шпенглеру, ни противостояния ему. Можно притянуть за уши шпенглеровскую схему: на Марсе кончается великая цивилизация (что в книге происходит по природным, не по социальным причинам), а правящие классы продолжают цепляться эа власть. Но при чем тут Шпенглер? Власть имущие всегда ведут себя так, что в Римской империи, что в Советской.

На собственно литературной арене "Аэлита" конкурировала с низкопробным переводным чтивом, распространившимся в годы НЭПа усилиями частных издательств. То же самое, но в еще больших масштабах происходит и сейчас. Кстати, многие бестселлеры 20-х годов успешно продаются и сегодня. Подлинным знаменосцем сферы обслуживания духовных запросов общества тогда (да и сейчас) был Берроуз, автор пресловутого Тарзана. Он приложил хлесткую ручку и к нашествию на Марс, сочинив цикл романов ("Принцесса Марса", "Боги Марса", "Владыка Марса" и т.д.), русская публикация которых была начата во времена "Аэлиты", а завершена в наши дни. Эстафета поколений... Беллетристика данного сорта заслужила у американцев ироническое прозвище "space opera" - "космическая опера". Эксперименты над сотворением космической оперы производились и у нас. В 1925 году появились, например, "Пылающие бездны" Н.Муханова, повесть о войне Земли все с тем же Марсом, в которой обе планеты лупцуют друг друга лучевым оружием, пока, наконец, Земля не одерживает победу, замедлив вращение враждебной планеты с помощью межпланетного тормоза. Была сделана попытка превратить в оперу или вернее в оперетту и "Аэлиту": сочинен анонимный кинороман "Аэлита на Земле". После поражения восстания на родной планете наша героиня отправляется на Землю, где в обличье эстрадной певички сражается с папашей Тускубом, возглавляющим контрреволюционный "Золотой союз". О дальнейшей судьбе персонажей, к счастью, ничего сказать нельзя, так как из анонсированных восьми выпусков свет увидел только один.

Толстой Берроуза несомненно знал и зачем-то позаимствовал у него летающие корабли. На этом сходство заканчивается: в отличие от абсолютно безыдейного Берроуза (в буквальном смысле - без идей, без мыслей) у Толстого идеи все-таки были. Нетрудно убедиться, что идеи эти даже отдаленно не были ни антисоветскими, ни антикоммунистическими. Правда, не было и прямолинейности. Например, никто из участников экспедиции не был членом партии, что лишало рецензентов возможности поговорить "за" образы коммунистов. Толстой еще не вполне усвоил правила игры. Его попытка сделать небольшой шажок в сторону от ортодоксии, и отдаленно не предполагала преступного замысла. Но не спасал даже крепнущий с каждым годом официальный статус Толстого. При появлении "Аэлиты" на поле критические судьи немедленно вытаскивали красную карточку. Так, скажем, в журнале "Революция и культура" можно было встретить такие оценки приключенческой литературы: "...Империалистических тенденций своих авторы (Ж.Верн, Г.Уэллс, Майн Рид и т.д. - В.Р. (не скрывали и разлагали ядом человеконенавистнической пропаганды миллионы своих юных читателей... Традиции приключенчества в литературе живучи. За советское время написан целый ряд романов, аналогичных по духу своему майн-ридовщине. К такому роду творчеству руку приложил даже маститый Алексей Толстой. И вред от этих романов вряд ли меньший, чем от всей прежней литературы авантюрного толка... У этих романов грех, что они возбуждают чисто индивидуалистические настроения читателя... и отвлекают его внимание от действительности то в межпланетные пространства, то в недра земные, то в пучины морей..." (И не понять, какая же природная обстановка устроила бы автора статьи?) А вот другой гособвинитель из этого же журнала: "В отношении же идеологии у Толстого дело обстоит настолько печально, что его романы лишь условно (по месту и времени появления) можно отнести к советской фантастике"...

Послевоенная критика сделала поворот "все вдруг". Раз Толстой признан классиком, то и "Аэлиту" стало целесообразно объявлять образцом социалистического реализма. И хотя мэтры отечественного литературоведения фантастики не признавали, не читали и не понимали, тем не менее они стали считать своим долгом высказываться примерно так: "Научно-фантастический сюжет в произведениях А.Н.Толстого органически сливается с реалистическим колоритом всего повествования, отличающегося широтой постановки социально-фантастической темы, многогранностью и тонкостью социально-психологической характеристики героев" (В.Щербина). Или: "Тема советского человека, его революционного энтузиазма, его творческого горения, мужества и активности, его дерзких мечтаний и могучего разума перерастает в "Аэлите" в тему человека вообще, человека безграничных возможностей... покорителя звездных пространств" (Л.Поляк). Раз уж нет образов коммунистов, то приходится тему советского человека и его дерзкого разума находить в Лосе и Гусеве. С досадой должен признать, что и сам принимал участие в безудержном восхвалении Толстого. А подобное пустозвонство воспринимал всерьез.

"Аэлите" был дан зеленый свет в устанавливаемых свыше издательских планах, и наши издательства воспользовались этим разрешением сверх всяких разумных пределов, ведь это была какая-никакая, а все же коммерческая книжка. В 1977 году она, например, была издана в Москве, Перми, Ульяновске, Днепропетровске и Киеве общим тиражом почти в миллион экземпляров.

Одновременно и автоматически "Аэлита" была зачислена в ранг фантастики "научной". Разве советская фантастика могла быть иной? Хотя ничего особо научного у Толстого нет. Такую фантастику можно называть приключенческой, отчасти социальной, но никак не научной. Известно, правда, что Толстой, кстати, инженер по образованию, был знаком с трудами Циолковского, и, возможно, позаимствовал у него идею ракеты, но это чисто литературная ракета, на какое-нибудь правдоподобие и не претендующая. Научная достоверность вовсе не заботила Толстого. Великолепный пример - пролет корабля через голову кометы. Гусев стоит у иллюминатора и покрикивает: "Легче - глыба справа... Давай полный!.. Гора, гора летит... Проехали... Ходу, ходу, Мстислав Сергеевич..." Такие строки не производят впечатления беспомощности или фальши и совсем не заслуживают иронии, с какой на них обрушился Тынянов: "Взлететь на Марс, разумеется, не трудно - для этого нужен только ультралиддит (вероятно, это что-то вроде бензина)...". К насмешке должно приговариваться лищь то, к чему автор сам относится серьезно.

элиту" трудно сопоставить с чем-нибудь в отечественной фантастике. Сам автор считал, что "в русской литературе это первый такого рода фантастический роман". Напротив, изданный через два года "Гиперболоид инженера Гарина" имеет многочисленных родственников, которые сами по себе представляют некоторый интерес.

Первая ниточка к нему протянулась от возникшей в те годы диковинной литразновидности, гибриде фантастики и детектива, которая стала именоваться режущим ухо словосочетанием - "красный Пинкертон"; выражение это было пущено в ход Н.И.Бухариным.

Мы видели примеры того, как партийная критика долбала невинные сочинения и обнаруживала человеконенавистнические ноты у Ж.Верна. А тут вдруг раздается со страниц "Правды"призыв подражать "Пинкертону", которого не только догматики расценивали как символ бульварщины. По его образцу писателям рекомендовалось создавать увлекательную литературу для юношества на таком материале, как революция, гражданская война, международная солидарность трудящихся, борьба с зарождающимся фашизмом... Пропагандистски-конъюнктурные соображения смешивались с искренним желанием дать читателям новую литературу. К этой группе неразграничимо примыкали "романы-катастрофы", которые повествовали о крупном, желательно (разумеется, только для сюжета) глобальном стихийном бедствии. Еще лучше (опять-таки только для сюжета), если бедствие было вызвано человеческими руками, впрочем, инопланетяне тоже годились. Привлекательность "катастрофической" темы понятна: в момент смертельной опасности, в момент максимального напряжения сил люди раскрываются полнее всего как с лучшей, так и худшей стороны, торжествуют самоотверженность, отвага, находчивость, вылезают на свет подлость, трусость, эгоизм...

На призыв, или, как тогда любили говорить, на социальный заказ, откликнулись многие. Но литература - не модный костюм и на заказ не шьется. Даже если опыты такого рода принадлежали перу уважаемых людей, у них чаще всего получались смешные экзерсисы. Конечно, имел место и элемент литературной игры, даже озорства. В 20-х годах такое еще можно было себе позволить.

Мы имеем свидетельство Л.Успенского о том, как они с приятелем сочиняли подобный роман. "Нас не разу не затруднило представить себе, что было там, во мраке чернильной ночи: там всегда обнаруживалось нечто немыслимое. Мы обрушили из космоса на Баку радиоактивный метеорит. Мы заставили "банду некоего Брегадзе" охотиться за ним. Мы заперли весьма положительную сестру этого негодяя в шкаф, а выручить ее оттуда поручили собаке... То была неслыханная собака, дог, зашитый в шкуру сенбернара, чтобы между этими двумя шкурами можно было переправлять за границу драгоценные камни и шифрованные донесения мерзавцев. При этом мы работали с такой яростью, что в одной из глав романа шерсть на спине этого пса дыбом встала от злости - шерсть на чужой шкуре!.." (Роман "Цвет лимона" вышел в 1928 году под псевдонимом Л.Рубус).

Но еще до Рубуса подобную же абракадабру под названием "Иприт" сотворили в 1925 году два известных литератора - Всеволод Иванов и Виктор Шкловский. Жанр их книги определить невозможно, как и коротко рассказать, о чем она, ибо в ней перемешено огромнейшее количество сцен, сценок, сквозных и обрывочных сюжетных линий без всякой логической связи и в произвольной последовательности: эпизоды химической войны между Советами и миром империализма, судьба двух немецких инженеров, изобретших способ дешевого изготовления золота и избавивших человечество от сна, самозванный бог, его брат, засланный в СССР со шпионским заданием, китаец (позаимствованный из пьесы Иванова "Бронепоезд 14-69"), который внезапно оказывается женщиной, а потом возвращается в мужское естество и многое, многое другое. В этом макрокосмосе шныряет матрос Словохотов, то ли большевик, то ли дезертир, с дрессированным медведем по кличке Рокамболь... Конечно, авторы, сочиняя подобную белиберду, громко хохотали, но тем не менее настроения "Иприта" вовсе не смешны: все та же неизбежность кровавой схватки между социализмом и капитализмом при абсолютном нравственном превосходстве первого. Нам поливать ипритом Париж можно, им Москву - запредельное злодейство. Выдающийся литературовед Шкловский никогда и не вспоминал о своем раннем романе, хотя мог бы им гордиться: в нем схвачены основные направления и даже темы ранней советской фантастики. Прямое совпадение некоторых эпизодов (например, биржевой паники и экономического краха из-за огромного количества дармового золота) с толстовским "Гиперболоидом..." говорит не столько о заимствовании, сколько о единстве атмосферы, которой дышали новоиспеченные пророки.

В похожем стилистическом ключе написан и роман Мариэтты Шагинян "Месс-Менд, или Янки в Петрограде" (1923 г.). Эта сказка на "рабочие" темы, может быть, первое антифашистское произведение в нашей стране. И эту ноту подхватит "Гиперболоид..."

В статье "Как я писала "Месс-Менд" писательница несколько преувеличила роль романа в истории литературы, но, видимо, правдиво описала атмосферу подъема, в которой такие книги создавались. В них (и в писателях, и в книгах) пылал комсомольский задор. Борьба с империализмом велась в фантастике семь десятилетий. Вымученность этой схемы в книгах 20-х годов еще не ощущалась с такой силой, как у послевоенных эпигонов, но почин был положен. Схема соблюдена, например, в двух ранних романах Валентина Катаева "Повелитель железа" (1925 г.) и "Остров Эрендорф" (1926 г.) Опять незыблемые классовые установки, опять откровенное ерничество. Вторая ипостась и сохраняет за произведениями известный интерес. Так, в "Повелителе..." удачным получился образ Стенли, племянника Шерлока Холмса, который (племянник) во всем стремится подражать великому дядюшке и постоянно попадает впросак. Холмс, Стенли и классовая борьба связаны следующим образом: Стенли командируется в Индию, чтобы изловить вождя индийских коммунистов, гримируется под него, но попадается сам и с кляпом во рту за большие деньги передается полиции... Во втором романе пародиен уже заголовок: "Эрендорф" образован от "Эренбурга". В романе выведен образ плодовитого прозаика, собирающегося организовать питомник своих читателей, "выбранный из самых выносливых сортов безработных"... Впрочем, насмешка Катаева над коллегой вполне дружелюбная, даже немного льстящая... "Остров Эрендорф" автор регулярно включал в собрания сочинений в отличие от "Повелителя железа", хотя можно было бы поступить и наоборот. А Мариэтта Сергеевна, переиздав в 60-х годах "Месс-Менд", никогда и не вспоминала, что у этой книги было два "продолжения". Из уважения к заслугам Мариэтты Сергеевны и мы их поминать не будем.

Не остался в стороне от живописания ужасов, которые несет человечеству обезумевший империализм, и упоминавшийся всуе Илья Эренбург. Он написал в том же 23-ем роман "Трест Д.Е. История гибели Европы"."Д.Е." значит "Destruction of Europe" - "Разрушение Европы". Конечно, богомерзкое дело было затеяно американским магнатом, дабы покончить с конкурентами и с красной заразой. В послевоенных мемуарах"Люди, годы, жизнь" Эренбург скажет о своей давней книге: "Я бы мог ее написать и сейчас с подзаголовком - "Эпизоды третьей мировой войны". Нет, не мог бы этого сделать Илья Григорьевич. На поверку он оказался неважным прогностиком, не угадавшим тенденций мирового соперничества ХХ века. Разве что военные ужасы, описанные в романе, совпали с реальностью прошедшей мировой войны, но ужасна любая война, и в своем безумии они схожи.

иперболоид инженера Гарина", публикация которого началась в 1925 году, полностью вписывается в этот круг. В промежутке между "Аэлитой" и "Гиперболоидом"Толстой еще дважды обращался к фантастике - в упомянутой пьесе "Бунт машин" и в малоудачной повести "Союз пяти", предварившей некоторые идеи "Гиперболоида..." Ученые утверждают, что и математическая формула должна обладать внутренней красотой, тем более фантастическая гипотеза должна выглядеть логически и художественно стройной, что вряд ли можно сказать о попытке ошалевшего миллиардера расколоть Луну ракетами, дабы вызвать всеобщую панику и под шумок захватить единоличную власть. Едва ли самые оголтелые магнаты станут посягать на естественные светила. В такие затеи невозможно поверить даже в рамках условной фантастической игры. А при чтении лучших страниц "Гиперболоида..." невольно попадаешь под воздействие странного ощущения: будто то, что там написано, случилось или могло случиться на самом деле, настолько убедительны детали, подробности, эпизоды, скажем, сцена расправы Гарина с подосланными убийцами или глава об уничтожении химических заводов в Германии. Все-таки Толстой был художником.

Я не случайно оговорился - на "лучших страницах". По сравнению с цельной "Аэлитой" "Гиперболоид..." скомпонован не так крепко. Наряду с удачными строчками в нем немало непереваренных кусковaб la западный авантюрно-приключенческий роман, заметно проявляется влияние не столько кинематографа, сколько "киношки": невероятный галоп событий, их стыковка и расстыковка в неожиданных местах, погони, преследования, пиратские рейды изящной яхты "Аризона" и изысканные бандитско-джентльменские разговорчики... Нет единства и в облике главного героя. В первых частях Гарин более осязателен, но более мелок, чем впоследствии, когда его обуревает разрушительная мания мирового диктаторства.

О "Гиперболоиде..." писали меньше, чем об "Аэлите", и ругали меньше. Ни Чуковский, ни Шкловский не удостоили его вниманием. Писавшие, как правило, отмечали антиимпериалистическую направленность романа, приобретшую вскоре антифашистский характер. Автор стал усиливать подобные акценты. В одном из вариантов главы "Гарин - диктатор" портрет главного героя содержал прямое указание: прядку волос, спущенную на лоб - так любил причесываться Гитлер. Однако потом писатель от конкретики отказался, видимо, претендуя на более широкие обобщения. Снова появляется соблазн заподозрить, что Толстой и здесь заложил в подтекст неприятие тоталитаризма, о чем-де он не решался высказываться открыто. Может быть, это сегодняшняя проекция, но такие мотивы в романе и вправду есть, однако для того, чтобы стать в ряд главных книг ХХ века, книг, увидевших его главную опасность, таких, как "Мы" Замятина или "1984" Дж.Орвелла, Толстому не хватило пороху - масштаба мышления. Слишком крепко он связал себе руки социалистическими обязательствами. Чтобы создавать великие книги, надо обладать внутренней независимостью. Ох, неслучайно Шолохова обвиняли в том, что "Тихий Дон" - книга кулацкая, несоветская. Как только романист полностью перешел на позиции партии, возникла ангажированная "Поднятая целина".

Петр Петрович Гарин вызывает не страх, а улыбку. Типичный герой приключенческого боевика, белокурая бестия, сверхзлодей. Его честолюбие, властолюбие, безнравственность поданы с такими перехлестами, что он одновременно воспринимается как пародия на самого себя. Находясь в русле упомянутой традиции, Толстой позволял себе валять дурака, и в результате "Гиперболоид..." остался детской книжкой.

Это не значит, что в романе, как и в образе Гарина, нет ничего примечательного. Наиболее просто решается вопрос о научно-технических идеях "Гиперболоида...". О них, пожалуй, написано больше всего. Мечты о сжигающем луче издавна не давала покоя воинственным натурам. Патентную заявку сделал неизвестный автор легенды о зеркалах Архимеда, которыми тот якобы сжег неприятельский флот в Сиракузах. К сожалению, предание появилось в средние века, когда проверить его достоверность было несколько затруднительно. А фантасты видят оружие будущего исключительно в виде лучевых лайтингов и бластеров.

Ссылки на роман Толстого участились после появления квантовых генераторов - лазеров, которые в отдельных чертах и вправду напоминают гаринские гиперболоиды, прежде всего нерасширяющимся, тонким, как нить, лучом огромной мощности, способным жечь и резать. Первыми на это сходство обратили внимание сами ученые. "Для любителей научной фантастики я хочу заметить, что игольчатые пучки атомных радиостанций представляет собой своеобразную реализацию идеи "Гиперболоида инженера Гарина", - заявил академик Л.А.Арцимович. И в дальнейшем практически ни один из писавших об открытии лазера не обошелся без упоминания об Алексее Толстом. А Ирина Радунская назвала книгу об этом выдающемся открытии - "Приключения гиперболоида инженера Гарина".

Такое признание - конечно, ласкает сердце фантаста, тем более, что в те времена строго параллельные, нерасходящиеся лучи считались принципиально невозможными, что с блеском доказал в вышедшей два десятилетия спустя книге "О возможном и невозможном в оптике" профессор Г.Слюсарев. Фантастику Толстого он категорически назвал недопустимой. Роль верховных судей фантастики ученые охотно берут на себя. И поучительно отметить, что истина скорее оказалась на стороне смелой фантазии, нежели сухих формул.

Можно подробно поговорить о том, есть или нет в недрах Земли оливиновый пояс, попутно изложив современные взгляды на строение земной коры. Подобный анализ фантастических произведений распространен довольно широко, раскройте, например, сопроводительные статьи к собранию сочинений Ж.Верна. Но эти комментарии, сами по себе, может быть, и небесполезные, имеют второстепенное значение, нельзя забывать, что несмотря на специфичность фантастики, мы имеем дело с произведением словесности, а не науки, и в первую очередь должны постараться понять: а зачем автор это придумал, какова внутренняя функция предлагаемой гипотезы.

Любая литература, фантастика в том числе, ценна прежде всего человеческой, "человековедческой" стороной, социально-философской сутью, она исследует поведение человека в необычных условиях. Научно-фантастическая гипотеза придумываются отнюдь не самоцельно. По крайней мере, так должно быть. Эту мысль мне придется повторить еще не раз, авторы упорно норовят упустить ее из виду, потому что "работать" с самой замысловатой конструкцией несравненно проще, чем с самой примитивной человеческой душой. Толстому необходимо было найти оружие необыкновенной разрушительной мощи, но в то же время компактное, которое он мог бы вложить в руки одного человека, дабы этот малый начал грозить всему миру, - появляется гиперболоид. Писателю понадобились много золота, чтобы с его помощью сокрушить мировую экономику. Где взять? Ж.Верн с подобными же целями доставил драгоценный металл из космоса ("В погоне за метеоритом"). А у Толстого возникает оливиновый пояс и пробуривается сверхглубокий ствол. Судите сами, чья выдумка изящнее. Опять-таки у Толстого русский инженер Манцев открывает оливиновый пояс потому, что автору понадобилось огромное количество золота, а не потому что Толстой решил занятся популяризацией одной из существующих гипотез о внутренностях родимой планеты. А если бы он захотел отправить героев "Аэлиты" на Марс с помощью какого-нибудь местного кейворита или даже из пушки, в романе изменилось бы немногое, хотя мы каждый раз с удовлетворением отмечаем, что Толстой был знаком с принципами космонавтики Циолковского.

Но попробуйте убрать, заменить Аэлиту, Гусева, Лося или Гарина, Зою Монроз и от книг не останется ничего. Про роль науки в научной фантастике наговорено много высокопарной чепухи. Нелепо, конечно, отбрасывать (как нечто несущественное) любопытное, смелое, точное предсказание или красивую придумку, которая и вправду может вдохновить иного чудака на открытие. Речь идет только о том, что считать в фантастике главным.

В романе четко обозначен тезис: слишком могучие игрушки нельзя оставлять в руках маньяков. Великие открытия в истории человечества часто задумывались для мирных целей и тут же начинали служить войне. Уже первая палка, взятая в руку нашим далеким предком, могла быть и мотыгой, и дубиной. А что такое атомная энергия - проклятие или благословение? А космоплаванье? А лазер?.. Опасное оружие надо любыми способами вырвать у безответственных правительств или экстремистских партий, в первую очередь тех, которые поощряют терроризм или одержимы сверхценными идеями, вроде мировой революции, не обязательно социалистической, может быть, исламской; при неизбежном крахе обязательно будет пущен в ход последний козырь, как пустил бы его и толстовский герой. (И Гитлер, и Сталин). Конечно, гиперболоид не водородная бомба, но настроения, поползновения у их обладателей одинаковы. Фундаменталисты (я вкладываю в это понятие не только религиозное содержание) не пощадят никого. А ведь для того, чтобы покончить со всеми детьми Земли, нужно всего несколько килограммов плутония или несколько бочек зарина. Хорош или плох "Гиперболоид...", но на опасность абсолютных диктатур и фанатичных личностей он указал прямо.

Стремление Гарина стать мировым диктатором взято не с потолка. Типов со столь скромными замашками было немало в человеческой истории, их создал не ХХ век. Александр Македонский, Чингисхан или Наполеон могли покорить чужие страны, однако уничтожить планету они были бессильны. ХХ век сделал таких безумцев бесконечно более опасными для людей, чем раньше. Не знаю, чей пример первым приходит на ум - Гитлера или Сталина; хотя Сталин открыто о мировом социалистическом государстве и не говорил, но можно не сомневаться: подобные мечты бродили в его пасмурном мозгу. Хотя я и не стану утверждать, что Толстой вложил особый смысл в российское происхождение властелина мира, пусть даже и калифа на час.

Гарин не останавливается на личном диктаторстве, его амбиции простираются дальше, а дальше - фашизм чистой воды, стремление поставить элитарную кучку над остальными недочеловеками (термин не из романа), которых приведут к безропотному повиновению и беспросветному труду с помощью небольшой операции на мозге. (Это гуманное мероприятие осуществлено в романе Е.Замятина "Мы" (. Гарин аморален, он ни в грош не ставит жизнь людей, и с легким сердцем отправляет на смерть друзей-двойников. Об этой склонности своего героя автору вспомнить бы лет через десять.

Конечно, Гарину не стать вровень с названными и неназванными князьями тьмы. Он помельче, хотя бы потому, что не совсем точно представляет себе, зачем ему нужно мировое господство. "Их" диктатура была пострашнее гаринской. Они не стушевались бы в момент наивысшего торжества, каковой конфуз случился с Петром Петровичем. Он, успешно схватывавшийся с целыми флотилиями, оказался не в силах противостоять предрассудкам того общества, которым возжаждал верховодить. Он бесится, воет от тоски, но вынужден подчинятся условностям, ритуалам и этикетам. Тут Гарин ничего поделать не может, революционизировать это общество, изменять его структуру он не собирается. А его будущие прототипы (можно допустить такой оборот?) скорее всего и не заметили бы подобных мелочей. Они были покрепче духом.

Самыми любопытными в романе следовало бы считать сцены биржевой паники - Гарин пустил под откос мировую экономику с помощью дешевого золота. А действительно - что произошло бы в таком случае? Представим себе теоретическую возможность: кто-то изобретает дешевые фильтры, автоматически отцеживающие драгоценный металл из морской воды. Ситуацию всерьез проанализировал А.В.Аникин в книге "Золото". "С точки зрения экономиста, - пишет он, - интересен вопрос: если перенести фантазию А.Н.Толстого в современный мир, каких последствий для капиталистической зкономики можно было бы ожидать от внезапного понижения цены золота до цены меди или алюминия?.. Возможно, произошли бы какие-то бурные события: толпы людей в первое время осаждали бы места, где золото продавалось бы по нескольку долларов за 1 кг; организованные рынки золота закрылись бы; акции золотодобывающих компаний покатились бы вниз, что могло бы даже вызвать биржевую панику...

Но все это далеко от экономической и социально-политической катастрофы, от крушения системы. Общий (абсолютный) уровень товарных цен и ставок заработной платы тоже не сдвинулся бы... Хотя золото перестало бы играть роль валютного актива, в международной валютной системе тоже не произошло бы, вероятно, внезапных катастрофических сдвигов. В частности, соотношение между валютами, что ныне играет решающую роль, едва ли резко изменилось бы под воздействием этого фактора как такового..."

Дело в том, что теперь перестал действовать так называемый "золотой стандарт", и золото перестало играть роль всеобщего эквивалента стоимости, поэтому нынешнему претенденту на мировое господство гаринским способом обойтись бы не удалось. Если бы Аникин писал книгу в перестроечные времена, он, возможно, добавил бы: авантюра Гарина не удалась бы еще и потому, что реальные экономические и политические силы, управляющие миром, не совсем такие, а точнее - совсем не такие, какими они представлены в романе: автор слишком близко к сердцу принял советские взгляды на мироустройство. В частности, это сказалось в обрисовке химического короля миллиардера Роллинга.

Нас, советских комментаторов, больше всего умиляло то, что Роллинг - миллиардер американский и что он, как положено представителям указанной разновидности империалистических акул, тоже стремится к мировому господству. Его агрессивные стремления ("Американский флаг опояшет землю, как бомбоньерку, по экватору и от полюса до полюса...") заставляют снова вспомнить Маяковского, хотя, создавая Роллинга, Толстой не столько следовал трафаретам, сколько сам создавал их. Это относится и к образу советского агента Шельги, которого Гарин вопреки логике тащит за собой по свету, вероятно, для того, чтобы иметь возможность распустить павлиний хвост перед смертельным врагом. Актерские амбиции в духе неронов всех времен. Других связей с родиной у Гарина и нет; в момент кризиса Россия как бы исчезает с карты мира, что, конечно, упрощает автору задачу. А Шельга... Шельга становится родоначальником бесконечного ряда наших героических разведчиков, нашедшего точку максимума в пресловутом Штирлице.

Существовал замысел третьей книги романа: дело должно было окончится химической войной уже с участием России и, естественно, европейской революцией, после победы которой должны были следовать утопические "картины мирной, роскошной жизни, царство труда, науки и грандиозного искусства". Нет, что ни говори, а в те годы еще жила в Алексее Николаевиче тоска по идеалу, тоска, которая довела до умопомрачения героя его рассказа "Голубые города". И, наверно, было бы любопытно узнать, как аристократ Толстой представляет себе зрелый коммунизм, но, возможно, не только отвлечение другими занятиями - спасительное чутье подсказало ему не писать такой книги. В изображении будущей войны он неизбежно обрек бы себя на повторение фальшивок, о которых еще пойдет речь, а каким опасным делом было в 30-х годах сочинение слишком конкретных утопий, мы уже видели на примере Ларри...




Top